«Это дело уже кружевное — характер пера…» | страница 4



». С возможностью подобного побега связан еще один ключевой мотив — благодарность миру, хотя типичному романтическому герою это, в общем-то, не свойственно. И в самом деле, где он, такой «сладкоголосый индивид, последний неликвид», черпает силы, чтобы сказать: «и за все — большое спасибо»? Как он отвечает на вопрос «…почему мне все-таки не темно и откуда вся благодать»? Так и отвечает — потому что чувствует вертикаль. «Я любил только небо и в нем — птиц» — то есть слова, которые не только обслуживают какие-то смыслы, а сами по себе являются смыслами.

И тут возникает еще один важный мотив — принципиальная непереводимость любого высказывания с одного языка на другой, о чем автор знает не понаслышке.

На втором родном все светло как днём
и качается метроном.
А на первом родном — качается сад
и снежинки во тьме блестят.
……………………………
на втором родном я бревно бревном,
а на первом — лоза лозой.

Но он видит и дальше: непереводимость, затрудненная коммуникация, объективно существует не только между языками — между людьми. Более того — с собственным «я», особенно если тебе снится «сон, говорящий на другом языке». Значит, корни одиночества, отдельности — в разноязычии. Хотя, собственно, и в этом ничего нового — все помнят « как понять тебя». Но если Тютчев предписал молчание, Клюев находит выход все в же музыке:

Ах, ,
одной, другой и третьей вторы
явленье в дальних зеркалах,
и видно хорошо отсюда,
как сообщаются сосуды
Христос, и , и Аллах.

Такое впечатление, что стихи написаны человеком, бегущим вприпрыжку. Даже трагичные. И — где он просто пьет чай, глядя в окно. Ему свойственна интонация человека не вполне взрослого, не вполне серьезного. Легкого человека. Он и с читателями почти всегда разговаривает, будто мы дети. Будто достает нам кролика из шляпы.

И, как ни странно, в эту поэтику вполне укладывается наша реальность-злободневность, не говоря уж о гражданственности:

Только пальчиком ткни — и былым временам
                              хана,
и какая-нибудь , но всегда шпана
объявляет, что жить отныне разрешено
или запрещено, — и падает домино,
и становится все равно.

Это территория не пафоса, не пророчества, а социальной иронии, социального гротеска. Но за этой иронией трудно не заметить пронзительной тем временам, что ушли без возврата:

            …да и сам язык был младше…
чуть младше — нет, не хуже или лучше,