Художник по свету | страница 14



Интересно, когда это вечер успел наступить? Темнеет вкрадчиво, с анестезией. Пурпурные полосы облаков тихо роняют свои отражения, щедро делясь небесным оперением с текучей водой, и не замечаешь, как светлый тоннель в темноте становится все уже и уже. Поток наливается глицериновой вязкостью. Листики не спят, ясное дело, но почему-то ностальгически хочется уползти на ночь в свою норку, в ракушку, под одеяло — как тогда, когда я еще человеком считалась, и даже голову имела право на ночь приклонять к любимому плечу. Течение совсем замерло, стоим на месте. Темно, тихо, никто не отвлекает.

Вот, вспомнила, почему маньчжурский клен. Если в начале октября едешь из Находки во Владивосток, то сразу за Американским перевалом, когда Японское море скрывается из виду, попадаешь в совершенно алый мир, и сопки круглятся, отсвечивая то рыжим, то лиловатым бликом, но все-таки алые, и так это непохоже на подмосковное октябрьское бледное золото, такая невыносимо прекрасная энергетика умирания пронизывает воздух, что не грустно и не страшно думать об уходе, как будто тебе — уже за пределом — обещано упоительное продолжение жизни. И эти листочки, вложенные меж страницами блокнотов и пикетажек, потом будут высыпаться — уже зимой, в городе, потерявшие свою пронзительную алость, темно-красные, будто припорошенные пылью, но все-таки звучащие как надежда. Как волнует эта перемена цвета в них — медленное угасание жизненной силы крови — от свежего пореза до засохшей красновато-бурой корки, до ржавчины, до черноты — но кровь, раз просиявшая, уже запомнилась навсегда. Вот я вами и сделалась — пронзительной красной болью осени, ярым мазком заката на масляно-тяжелой воде, последним углем в охрипшей золе.

Ну и куда же прибило тебя?

На берегу в темноте слышны шаги и тлеет огонек сигареты, тоже крошечно-алый на сплошной черной заливке кадра. Она вышла на берег и смотрит, смотрит в темноту. Я чувствую ее боль, этот сгусток энергии, не видимый никому, и потому еще более пронзительный. Силовые поля разворачивают меня, как стрелку компаса, я тянусь туда дрожащим острым концом, я хочу лететь к ней по упругой неощутимой траектории, но глицериновая вязкость держит крепко, и бессилие кругами идет по воде, и густой мрак склеивает мне крылья. Она хрипло смеется, достает японский фонарик, подаренный по случаю непутевым зятем, включает, и тугой луч света перемещается по испачканным глиной резиновым сапогам, сгнившим мосткам, ржавой купальной лесенке, а потом вдруг рывком разворачивается вверх. Безмятежное плоское небо готово предъявить нам все свои звезды, текучие, светлые, недостижимые, луч дрожит в руке и теряется в вышине, а его светлую длительность, как мальки, обживают крохотные ночные насекомые. Эфемерный танец придает небу иллюзорную трехмерность, слюдяные микроскопические крылья вспыхивают искрами в бесцельном мельтешении, и кажется, что звезды сошли со своих мест — ого, вот уже звездопад заносит нас, как метель, ничтожных, жалких, но полных родственного звездам огня. Тишина звучит торжественней, светила горят ярче и ярче, а женщина в темноте излучает, как пульсар, безнадежные волны отчаявшейся жизни.