Санкт-Петербургские вечера | страница 31



Кавалер. Не будет никакой пользы, по крайней мере, для меня, если вы сейчас пойдете дальше, — ибо стоило вам упомянуть о дикарях, как я уже перестал вас слушать. Несколько брошенных вами мимоходом слов об этой породе людей целиком завладели моим вниманием. Так вот, сумеете ли вы мне доказать, что языки диких — это именно остатки, а не изначальные элементы языков?

Граф. Если бы я хотел взяться за это доказательство всерьез, то сначала попытался бы доказать, что как раз вам, г-н кавалер, следует доказывать обратное, — но я опасаюсь вдаваться в подобную диссертацию: она заведет нас слишком далеко. Но если вам кажется, что важность предмета заслуживает того, чтобы я, по крайней мере, изложил вам свое мнение, то я сделаю это ради ваших будущих размышлений охотно и в подробностях. Итак, вот что я думаю по важнейшим пунктам вопроса, частное следствие которого овладело вашим вниманием.

Сущность всякого духа заключается в познании и любви; пределы его познания суть пределы его природы. Существо бессмертное ничего не познает: по природе

своей оно уже знает все, что ему должно знать. С другой стороны, ни одно разумное существо не способно естественным образом любить зло; для этого Бог должен был сотворить его злым, что невозможно. Следовательно, если человек подвластен неведению и злу, то лишь в силу порчи, не являющейся абсолютно неизбежной, — а она не могла быть ничем иным, кроме как следствием преступления. И эта потребность, эта жажда знания, движущая человеком, есть природное его стремление, возносящее его к исконному состоянию и возвещающее человеку о том, что он есть по своей сути.

Человек, если можно так выразиться, тяготеет к области света и знания. Ни один бобр, ни одна ласточка или пчела не желают знать больше, чем знали их предки. Все существа спокойно занимают отведенное им место. Все они пали, но не ведают о том, — лишь человек это чувствует, и подобное ощущение есть вместе доказательство его величия и нищеты, высоких прав и невероятного вырождения. В том состоянии, до которого он опустился, человек лишен даже печального удовольствия не знать самого себя: ему должно беспрестанно себя созерцать, и он не может делать это, не краснея от стыда. Даже собственное величие смиряет его гордыню, ибо свет познания, возвышающий человека до ангелов, в то же время открывает в нем самом отвратительные склонности, превращающие его в зверя. В глубине своего существа ищет человек хоть какую-то неиспорченную часть — и не может найти: все осквернено грехом, и «весь человек — одна сплошная язва*.