Беглец | страница 107
Великий Космос, подумал Тумидус. Дотянули.
Падали страшно. Волны, лучи, поля — чем бы ни были коллантарии с точки зрения физики, все превратилось в свинец, бетон, чугун. Под шелухой они задыхались, погрузившись в иллюзорную землю на какую-то чудовищную глубину — в область мантии, что ли? Там царил кромешный ад: геенна высоких температур и колоссального давления. Шевельнуться — подвиг. Вздохнуть — подвиг. В реальности коллантарии не нуждались в дыхании и работе мышц, но реальность куда-то делась, сгинула без следа, а галлюцинаторный комплекс, напротив, становился все плотнее, все безвыходней, словно у Ойкумены, как у ленты Листингера, осталась лишь одна сторона поверхности. Крича от напряжения, военный трибун цеплялся за жгут паутины, соединявший его с Папой, — этого можно было и не делать, паутина спеленала Тумидуса целиком, заключила в белесый омерзительный кокон, как гусеницу, готовящуюся стать бабочкой, или мумию, обмотанную бинтами; захоти он разорвать связь с Лусэро Шанвури — и не смог бы. И что с того? Пальцы сводило от усилия, прикосновение к жгуту напоминало, что надо бороться, дарило безумную надежду — так альпинисту дарит надежду прикосновение к страховочному тросу, — и Тумидус тянул Папу на себя, пытаясь хоть чуть-чуть замедлить движение вниз, к смерти — прожорливой твари, вздумавшей не только съесть престарелого антиса, но и подзакусить целым коллантом; былой труд, когда они вытаскивали раненого Папу из космического моря у берегов Острова Цапель, сейчас казался чепухой, детским лепетом, военный трибун согласился бы повторить его десять раз кряду, заменить карлика пауком, старика — гигантом, лишь бы избавиться от сегодняшней каторги: держал, тянул, кричал…
Когда он понял, что сидит во дворе Папиного дома, возле крыльца, не поверил, нет. Даже когда Папа на карачках уполз в дом, храпя и кашляя, — нет, не поверил. Он и сейчас не очень-то верил, если по правде.
Все глазел на свои руки, вглядывался в ладони, читал линии сердца, жизни, судьбы. Из офицера военный трибун превратился в хироманта, озадаченного картиной гадания. Ладони были целехоньки, но Тумидус видел иное: кровавые мозоли, содранную кожу, ссадины с запекшимися лохмотьями по краям. Паутина была поводком, на котором военный трибун удерживал не Марка, но Папу, не позволял тяжеленному, как смертный приговор, карлику грохнуться на планету, из большого тела в малое тело, с чудовищной высоты — и разбиться всмятку. То, что, спасая Папу, он спасал весь коллант, связанный липкими нитями, а значит, и себя самого, как-то не укладывалось у Тумидуса в голове. Чудилось: отпусти он жгут, прекрати сопротивление — и паутина исчезнет, рассосется. Папа Лусэро упадет, и конец Папе, светлая память, а коллантарии останутся в космосе, в изнаночном распадке между холмами, всплывут воздушным пузырем; тут главное — отпустить, не спорить, признать поражение…