Полнолуние | страница 15



Он поднял глаза, потер щеткой о щетку, и они снова застыли в воздухе.

Перед ним впервые стоял грязный сапог на толстой подошве, окованной железом. Он зажмурился.

— Чист!

Он, по-прежнему не глядя, еще раз потер щеткой о щетку.

И открыл глаза.

На его сломанном ящике, который все больше и больше оседал, продавливался, стоял подбитый железом тупорылый сапог на толстой подметке, забрызганный чем-то коричневым или красным, весь в бурых подсохших пятнах.

— Чист, зукин сын! Чист, шченок!

Он все еще держал щетки в руках, но руки, как на крючьях, повисли в воздухе, словно привязанные, — ни с места.

Он подумал, что надо стереть хоть одно бурое пятно — пусть будет хоть одним пятном меньше на этом грязном сапоге и на других сапогах, всегда и везде, во всем мире. Но сухой щеткой не возьмешь, тут нужна вакса. А ваксы у него нет. И все равно он должен стереть хоть одно бурое пятно.

Он принялся жевать свои губы, щеки, язык и жевал, жевал, пока не набралось немножко слюны, и тогда, все еще с поднятыми вверх руками, плюнул на этот громадный, кованый сапог, на котором то ли красная глина, то ли коричневая трава оставила свой след, или бурая уличная грязь засохла, а может, солдат измазал этот сапог не здесь, а там, где такими сапогами пихают в яму мертвых, потому что мертвые никому не нужны, а даже если еще и живы — все равно.

Он почувствовал удар по голове и услышал, как с треском ломаются дощечки и грохочут, разлетаясь по тротуару, щетки.

И старый горбун гоготал.

А он думал: Господи, как хорошо, что я не сказал ей, откуда сливы. Она бы не стала есть, ни за что бы не стала.

Лежа на тротуаре, он смотрел на солдата, который расселся в кресле горбуна, откинувшись на спинку и положив руки на подлокотники, потом перевел взгляд на старика, щетки которого мелькали так, что рук не видно, и снова уставился на немца, на его сапоги в бурых пятнах и его обшитый мехом ранец, туго набитый хлебом. Конечно, там был хлеб: чувствовалось, что рюкзак тяжелый, плотный.

И он снова потянул носом и ртом, чуя вкусный залах, от которого сладко ныло под ложечкой, и кружилась голова, и по всему телу расходилась истома, трепетали ноздри, щурились глаза, и дрожали руки.

В этой сладкой истоме он вспомнил, что и у старого горбуна есть хлеб — продолговатый кирпичик, полторы буханки.

Полторы буханки.

Пожалуй, даже больше, чем полторы. Почти две.

Две буханки хлеба.

Куда ему столько?

Надо только немного переждать.

Дождаться, когда тяжелые шторы с лязгом опустятся на дверь и окна лавки и станет тихо, спокойно, ни души кругом. А когда старый горбун двинется домой, подкрасться сзади, бац его щеткой по затылку, сумку хвать — и ходу!