Горение | страница 3



2

– Слышишь? – шепнул Дзержинский, чуть коснувшись тонкими ледяными пальцами острого колена Сладкопевцева. – Он запел. Слышишь, нет?

– Ветер.

– Он запел, – повторил Дзержинский. – Сначала он споет про бродяг, а когда заведет частушки, можно идти.

– Я ничего не слышу. Тебе кажется.

– Нет. Я слышу определенно.

Сладкопевцев подошел к окну. Слюдяные стекла запотели изнутри, июньская ночь была студеной, а какой же ей иначе быть здесь, в Якутии, коли в мае только снег сошел и обнажилась желтая, каторжная зелень, которая и не зелень вовсе, а похожа больше на тот тюремный бобрик, что появляется в холодном карцере, – пыльно-желтый, ломко-жесткий, свалянный…

– Теперь слышу, – сказал Сладкопевцев. – Он действительно поет про бродяг. Сколько ты дал Павлу?

– Он купил четверть. И наварил гусиной похлебки.

– Ты красиво снял вожака. Из поднебесья. Я не верил, что можно снять гуся с такой высоты.

– Все можно, если надо. – Дзержинский чуть усмехнулся, и Сладкопевцев понял, что Феликс тоже волнуется: он застенчиво, чуть по-детски усмехался, когда не мог скрыть волнения.

Сегодня на заре они сидели в болоте, и Дзержинский ждал пролета гусей, а Сладкопевцев лежал на тулупе, который был брошен поверх срубленных Феликсом сухих веток, и смотрел в далекое небо – все в прозрачных, словно бы кружевных, перистых облаках, и виделся ему театр в Питере, и вуальки барышень, и слышался таинственный перешум в темной яме оркестра, который всегда сопутствует началу представления…

Тогда, на тяге, Сладкопевцев спросил:

– А что ж тогда мы ему выставим на закуску, если гуся не будет?

– Без закуски станет пить, – ответил Дзержинский, и лицо его ожесточилось отчего-то. – Я пробовал – давал ему воды после водки: он так же морщился и вкуса разобрать не мог. Хранитель устоев…

– Ты хотел выругаться и оборвал себя. Почему?

– Я не хотел выругаться, потому что не умею этого, – ответил Дзержинский.

– Не знай я тебя:, право, не поверил бы…

– Тише.

– А что?

– Летят. Пригнись.

Птицы тянули длинной, ровной, устремленной линией. Меняясь, она продолжала самое себя, оставаясь строем, который жил по какому-то внутреннему закону, подчиненному неведомой людям высшей логике.

– Ну, бей, – шепнул Сладкопевцев, когда посвист крыльев стал слышим и близок.

– Рано.

– Они пролетят.

– Нет.

– Сколько у тебя патронов?

– Хватит. Два.

– Бей же.

– Рано.

Дзержинский дождался, когда строй был ровно над головой, поднялся, легко и прикидисто вскинул ружье, выцелил гуся, вырвавшегося из общего взмета стаи, которая одновременно заметила угрозу, выстрелил. Птица, замерев на какое-то видимое мгновение, сложилась в комочек, ставший маленьким и бесформенным, и свистяще полетела из неба на землю, в холодное болото, и шлепко ударилась об воду. Поднялись грязные брызги.