Василий Розанов глазами эксцентрика | страница 7



А он между тем, влепив последний подзатыльник, нахмурился и пошел ко мне в избу с кучей старинных монет в кармане. Покуда он вынимал, вертел в руках и дул на каждую монетку, я тихо приподнялся с канапе и шепотом спросил:

– Неужели это интересно – дуть на каждую монетку? А он сказал мне: Чертовски интересно, попробуй-ка сам. А почему ты дрыхнешь до сих пор? Тебе скверно – или ты всю ночь путался с блядьми?

– Путался, и даже с тремя. Мне дали вчера их почитать, потому что мне вчера было скверно. "Книга, которую дали читать…" – и так далее. Нет, сегодня мне чуть получше. А вот вчера мне было плохо до того, что депутаты горсовета, которые на меня глядели, посыпали головы пеплом, раздирали одежды и перепоясывались вретишем. А старушкам, что на меня глядели, давали нюхать…

Меня прорвало, я на память пересказал весь свой вчерашний день, от пистолетов до ползучего гада. И тут он пришелся мне уж совсем по вкусу, мой гость-нумизмат: его прорвало тоже. Он наговорил мне общих мест о кощунстве самоистребления, потом что-то о душах, "сплетенных из грязи, нежности и грусти", и о "стыдливых натурах, обращающих в веселый фарс свои глубокие надсады", о Шернвале в Гринберге, об Амвросии Оптинском, о тайных пафосах еврея, о половых загадках Гоголя и Бог весть еще о чем.

Баламут с тончайшим сердцем, ипохондрик, мизантроп, грубиян, весь сотворенный из нервов, без примесей, он заводил пасквильности, чуть речь заходила о том, перед чем мы привыкли благоговеть, – и раздавал панегирики всем, над кем мы глумились, – и все это с идеальной систематичностью мышления и полным отсутствием системы в изложении, с озлобленной сосредоточенностью, с нежностью, настоянной на черной желчи, и с "метафизическим цинизмом".

Не зная, чем еше высказать свои восторги (не восклицать же снова: "О шельма!"), я пересел на стул, предоставив ему свалиться на мое канапе. И в трех тысячах слов рассказал ему о том, чего он знать не мог: о Днепрогэсе и Риббентропе, Освенциме и Осоавиахиме, об истреблении инфантов в Екатеринбурге, об упорствуюших иобновленцах (туг он попросил подробнее, но я подробнее не знал), о Павлике Морозове и о зарезавшем его кулаке Данилке.

Это его раздавило, он почернел и опустился. И только потом опять заговорил: об искривлении путей человеческих, о своем грехе против человека, но не против Бога в Церкви, о гефсиманском поте и врожденной вине.

А я ему – тоже о врожденной вине и посмертных реабилитациях, о Пекине и кизлярских пастбищах, о Таймыре и Нюрнберге, об отсутствии всех гарантий и всех смыслов.