Василий Розанов глазами эксцентрика | страница 6



"В особенности не люблю Толстого и Соловьева. Не люблю их мысли, не люблю их жизни, не люблю самой души. Последняя собака, раздавленная трамваем, вызывает большее движение души, чем их "философия и публицистика". "Эта "раздавленная собака", пожалуй, кое-что объясняет. В них (в Толстом и Соловьеве) не было абсолютно никакой "раздавленности", напротив, сами они весьма и весьма давили".

И о Максиме Горьком (по-моему, все-таки о Максиме Горьком):

"Все что-то где-то ловит, в какой-то мутной водице, какую-то самолюбивую рыбку. Но больше срывается, и насадка плохая, и крючок туп. Но не унывает. И опять закидывает".

И об "основателе политического пустозвонства в России" Александре Герцене.

"За всю его жизнь – ни одного натурального и высокого помысла – только бы накопить денежку или прочитать кому-нибудь рацею. Он, будучи гимназистом, матери в письмах диктовал рацеи. И все его душевные движения – без всякой страсти, медленные и тягучие. Словно гад ползет".

Вот на этом ползучем гаде я уснул на рассвете, в обнимку с моим ретроградом. Вначале уснула духовная сторона моего существа, следом за ней и бренная тоже уснула.

И когда духовная проснулась, бренная еще спала. Но мой ретроград проснулся раньше их всех, и мне, если бы я не был уже знаком с ним, показалось бы, что он ведет себя диковинно.

Вначале, плеснув себе воды в лицо, он пропел "Боже, царя храни", пропел нечисто и неумело, но вложил в это больше сердца и натуральности, чем все подданные Российской империи вместе взятые со времен злополучной Ходынки. Потом расцеловал всех детей на свете и пешком отправился в церковь. Стоя среди молящихся, он смахивал то на оценщика-иностранца, то на "демона, боязливо хватающегося за крест", to на Абадонну, только что выползшего из своей бездны, то еще на что-то такое, в чем много пристрастия, но трудно определить, какого рода это пристрастие и во что оно обходится этому Абадонне. (А я все лежал на канапе и наблюдал.) Выйдя на паперть, он подал двум нищим, а остальным, всмотревшись в них, почему-то не подал. За что-то поблагодарил Клейнмихеля, походя дал пощечину Желябову, прослезился и сказал квартальному надзирателю, что в мире нет ничего святее полицейских функций.

Потом поежился. Обойдя сзади шеренгу социалистов и народовольцев, ущипнул за ягодицы "кавалерственную даму" Веру Фигнер (она глазом не повела), а всем остальным вдумчиво роздал по подзатыльнику. ("О шельма!" – сказал я, путаясь в восторгах.)