На Днепре | страница 2



Пенек (уменьшительное от Пинхос) носит имя своего почтенного, добропорядочного деда. Однако сам он уродец, безобразно гримасничающий озорник с вечно беспокойными руками и оттопыренными губами, слегка напоминающими свиной пятачок. Так неоднократно утверждала его собственная богобоязненная мамаша (она уже несколько месяцев в отъезде). Она всех уверяет:

— Ненавижу его, как мачеха, и даже еще сильнее. Вы только взгляните на него: это же не рот, это почти рыло… Когда я носила его, я засмотрелась на приказчика Лейзера. Вот горе! У него Лейзеровы губы…

У Пенека разные прозвища: «выродок», «недотепа», «Эле-Мордхе» (имя местного юродивого).

Глядя на простертые, вопрошающие руки отца, Пенек растерянно замирает. В прохладной затемненной комнате он только что с неистовыми криками скакал верхом на опрокинутых стульях и табуретках. В первое мгновение его охватывает жалость при виде отцовского лица, искаженного гримасой недоумения. Скорбным глазам отца чуждо даже мимолетное веселье, им не постичь, как радостно дурачиться, прыгать и переворачивать все вверх дном. Пенек готов был схватить отца за руки, пуститься с ним в пляс, закружиться волчком, чтобы заразить отца своей радостью. Но тут же оробел и притих — в столовой появился чужой; в белых чулках и легкой обуви, со скрещенными высоко на груди руками, в комнату бесшумно вошел Ешуа Фрейдес.

Ешуа — нестареющий человек, словно оплетенный седой паутиной неудач и несчастий. То и дело у него умирают дети, родные, умирают часто, в любом возрасте. Он торжественно суетится на их похоронах, снаряжает их в последний путь, сам опускает в могилу, проделывает все это достойно, без единой слезинки в глазах. Не однажды горел его дом. И все же он улыбается каждым уголком своего лица: усмехается седеющая борода, сдерживают улыбку дрогнувшие губы, сверкнула усмешка в полуприкрытых веками глазах, сморщился в улыбке протабаченный нос и, мнится, даже ермолка на голове ехидно потешается над кем-то.

Когда ему удается разжиться трешницей у Михоела Левина, он неизменно бубнит:

— А мне безразлично, чьими руками всевышний меня хлебом кормит: твоими или «гоя»[1] — не все ли равно? А чем ты лучше «гоя»?

Сейчас, пройдя столовую и подмигивая Михоелу, он насмешливо бурчит:

— Перестань! Что ты привязался к малышу? Ему семь лет, тебе шестьдесят пять. Хорошее дело: ты у него хочешь научиться веселью! Ввек не научишься, вот чудак!

И как ни в чем не бывало исчезает в дверях.