Рудник. Сибирские хроники | страница 52
Шёл 1915 год. Волшебная палочка растущего ствола эстетической ринопластики переживала пока период младенчества, походя на робкую травинку и абсолютно не ведая, что в конце века тысячи отчаявшихся Юлий будут бежать под сень её разросшейся кроны, сверкающей серебристыми скальпелями вместо листвы… И, спасаясь от затягивающего омута отчаяния, Юлия полюбила Сирано де Бержерака и навсегда отделила своё отражение в зеркале от своей души, приняв его как маску, которая зачем-то намертво приклеена к её настоящему, красивому лицу и которую она вынуждена предъявлять людям.
Однако внезапное открытие собственной некрасивости склонило её к образованию (она стала читать всё, что попадалось ей на глаза) и к размышлениям. И первая мысль, которую она записала в дневнике своего сознания, на чистой клейкой странице пробуждающейся юности, было удивлённо-горькое знание о мире, в котором проявленное может дисгармонировать с непроявленным, будучи зачем-то связанным с ним тайной совместного зарождения. Как связано её лицо с её душой.
Юлия и раньше подслушивала разговоры. Она не делала этого намеренно, не пряталась за портьерой, превращаясь на миг в подрагивающие частицы пыли, не затаивалась в шкафу испуганным смешным котёнком, – посторонние беседы и признания как бы сами находили её, проникая тонким дымком в любопытные уши и уже затем в тайник её души, в котором теперь кроме памяти о первой любви к светлокудрявому Павлику – младшему сыну отцова родного дяди Николая Петровича поселилось горькое знание о самой себе, полученное от учительницы Кушниковой.
Павлик учился в Петербургской академии художеств, но порой всё-таки приезжал в их пограничную окраинную глухомань, чтобы повидаться со своим отцом, скромным и очень добрым стариком-иереем, уже много лет служившим в небольшом миссионерском приходе. Это как раз Павлик и рассказал Юлии, как, ещё совсем маленькая, будучи у него, двенадцатилетнего, на именинах, она, балуясь, порвала, несколько страниц старинного Евангелия от Иоанна, вызвав гнев другого двоюродного деда, Павла Петровича, тоже иерея и тоже миссионера, в честь которого Павлик был и назван, хотя всё равно не любил его: больно тот был резок с детьми и фанатически нетерпим к малейшему уклонению от церковной обрядности.
И тогда Павел Петрович дал болезненный шлепок девочке по руке и раскричался, бегая по комнате, как чёрная птица, подпрыгивающая, тревожно машущая крыльями, но почему-то не взлетающая.