Созерцатель | страница 37
«Милый друг мой, Александр Иванович, душа моя исполнилась сомнения, в котором некому мне признаться, да, по-видимому, и незачем. Рассудочная, умственная честность, в отсутствии которой я не могу себя упрекнуть, вновь и, скорее всего, бесповоротно приводит меня к страшному выводу, что прежние и предстоящие пути России, любезного нашего отечества, ошибочны изначально. Конечно, общая европейская тенденция цивилизации, технического, ремесленного да и парламентского развития не обойдут и империю Романовых, но как мы скоротечным своим одумом обвыкаем с полей человеческого умственного труда снимать вершки, скорее пену, нежели пенки, то и результатом будущего может явиться совершенно разрушительное разочарование, распад, гниение на всем протяжении человеческого духа, и тогда вся власть, подчеркиваю, вся власть без удержу и укорота сама упадет в грязные руки негодяев, и уж тогда-то они разгуляются! Удивлять мир мы не умеем, радовать — тем более, но ужасать до содрогания — да. И не единожды. Конечно, сама идея социал-демократического интернационала хороша, чиста, несет в себе внутреннюю логику и динамику, но, как писал Пушкин, «теперь у нас дороги плохи», и плохи они будут всегда и, стало быть, паровая машина цивилизации на наших раздрызганных дорогах станет кондыбачить, заваливаться, скрипеть, прихрамывать на все маховики и колеса, пока не растеряет скрепления и болты. Гоголевская птица-тройка, пред которой, по надежде Николая Васильевича, расступятся «народы и государства», мчится не в ту сторону, а куда-то вбок, в бездорожье, в лихолетье, в овраг. В этих смыслах мне особенно болезненно осознавать надвигающееся душевное состояние краха, состояние признания, что и моя собственная жизнь, мои искания, горести и страдания могут обернуться ко мне химерической стороной. Возможно, возможно, и я, в числе, в когорте других искренних людей России, искал не там и того, чему надлежит однажды понадобиться моей родине в ее горчайший час. Конечно, мы все, я имею в виду будущие поколения, выстроим-таки, вернее, выстрадаем свой собственный дом, но хорошо ли нам станет в нем жить, да и сумеем ли переступить порог. А если и переступим, то не переступим ли тут же и человеческую душу? И плоть ее, и кровь, и саму надежду, а не только свободу?»
— Плоха та мышь, у которой одна нора, — произнес с рассеянной небрежностью Дювалье, протягивая террористу аккуратный, обтянутый дерматином и с блестящим замочком деревянный пенал, и усмехнулся, увидев, как детским блеском сверкнули глаза этого камикадзе: в гнезде пенала покоился прибор оптической наводки снайперской винтовки; Дювалье показалось, что террорист вот-вот пустит слюну удовольствия на подбородок, и улыбнулся снисходительно, — мужчине, не потерявшему отроческого интереса к оружию, суждено долго оставаться молодым. — Бомба твоя может не сработать, — продолжал Дювалье, — так что запасайся на двести процентов надежности. Мне обещали достать пару ракет ближнего боя, их можно использовать, как последний шанс, одну ракету на Смольный, другую — на горисполком.