Конец черного лета | страница 109



— Зачем ты это сделал?

— Иди ты… стукало дерьмовое.

— Это я стукало? Ах ты, волчара. Я семь лет оттянул, матери подарки вез… Крыса ты паршивая! — задыхался от гнева и обиды Федор. — Да я таких…

— Спокойно, гражданин Завьялов. Прошу опознать свои вещи…


…И вот он дома. Его сад. Его красавица-черешня, посаженная дедом. Его комната. Его мама. Валентина Никитична не плакала, встретив Федора, только порой мелко вздрагивали в бесслезном и неслышимом рыдании ее плечи, укутанные старым большим платком. Они говорили день, говорили ночь, иногда даже смеялись над чем-то. Но Федор хорошо видел, как трудно дались его матери годы разлуки, сотни бессонных ночей и тревожных дней одиночества. Но она, все правильно понимая своим материнским сердцем, одобрила его намерение пожить пока вдали от всех, в тишине и покое, а затем уже вернуться домой или поехать еще куда-нибудь — в большой мир. Договорились, что после того, как Федор обживется, попривыкнет на новом месте, она сразу же к нему приедет, и они будут жить вместе, не разлучаясь больше никогда. Это будет, может, совсем скоро, через месяц-другой… А пока она со своей старой подругой Аннушкой, которая не покидала ее все эти годы, поможет Феденьке собраться в дорогу. «Береги себя, сынок, ты у меня один».

И снова Москва, вокзалы, непривычное и кажущееся бесцельным, сумбурным, людское движение. Поезд «Рица» отходит от перрона. Ночь. Но и ночью Завьялов, стоя у дверного окна в тамбуре, скорее угадывает, чем видит перелески, поля, мелкие болотца, черные леса, все это разностилье природы, проносящееся мимо в темноте ночи. И лишь слабый светлый контур вагонных окон все время перед глазами, пляшет по земным откосам, причудливо изламывается на густом подлеске, мелко дрожит, но не тонет в свинцовой речной воде. И еще ночь, и короткий сон, и уже дневное бдение в тамбуре — непривычно Завьялову сидеть лицом к лицу с незнакомыми людьми и обязательно при этом что-то говорить. Непривычно еще, тем более в узком купе: никуда ведь не спрячешься. Так, стоя в тамбуре, он и прибыл на станцию Сестрорецкая, умаявшись за день и от вынужденного безделья, и от разных своих мыслей.

У самого входа в здание вокзала он заприметил симпатичную беседку и устало опустился на спрятанную внутри нее скамейку. Но на душе было спокойно, тихо, как и желал он себе на обозримее будущее. Вечерняя тишина была теплой, глубокой, лишь изредка ее нарушали незатейливые звуки сезонной спевки обитательниц местного пруда. Но вот Завьялов услышал нечто другое: