Приговорённые к высшей мере | страница 20
Я должен был спасти этого человека! Только потому, что он знал (в конце сороковых!) то, что знаю я — в конце восьмидесятых. Или потому, что он — человек? Потому что он достоин жить, или потому, что мне его жаль?
Голова… В ней начала рождаться странная боль, я понимал, что на самом деле ничего не болит, на самом деле из глубины поднимается волна жалости, презрения к себе, волна чего-то нереального, что зовется совестью и от чего нет спасения, если не задавить эту волну сразу, но я не успел, мне было плохо, я хотел вытянуть руки и нс мог, потому что я прикрывал ими глаза, чтобы не видеть, как корчится на полу физик, в сороковых годах открывший многомерность Мира.
Я заставил себя нажать кнопку и прохрипел конвойному:
— Уведите…
Заставив себя открыть глаза, я смотрел, как солдат легко поволок тело физика к двери, я хотел крикнуть, чтобы он был поосторожнее, но не мог сказать ни слова, дверь захлопнулась, и я продолжал сидеть, а волна поднималась все выше, я ненавидел себя и весь мир, сделавший из меня машину, и вспоминал, как в детстве мой друг Мишка Зальцман стрелял в меня из рогатки, а я кричал ему: «Мишка, я свой! Я не Антанта!» И готов был отдать все, что имел, кроме мамы с папой. Что стало со мной потом?
Я не мог больше ненавидеть Мильштейна за то, за что не хотел бы, чтобы ненавидели меня. Мне отмщение, и аз воздам. Третий закон Ньютона. Ну и что мне с ним делать, с этим безродным космополитом? Все равно он загремит по пятьдесят восьмой-десятой, свой четвертак получит, и не помогут ему никакие измерения, сколько бы их не было, но почему так больно, бессмысленно больно, и перед глазами все ярче пенится желто-розовый шнур, мне кажется, что он струится из моей же собственной головы и всасывается в степу и тянет меня, как погонщик волочит на веревке упирающегося осла, и мне ничего не остается, кроме как встать и идти, иначе он вырвет мой мозг, силен Патриот, и неужели я еще не настиг его, и предстоит новый шаг?
Сколько прошло времени — там? И что я должен сделать здесь, прежде чем уйти? Я не в силах отделить свое я от этого эмгебешника, но сделать я (он? мы?) что-то могу?
Сил не было, и опять возникло ощущение, будто чьи-то ладони поддерживают меня. Теплые ладони, я лежал на них, погрузился в них по самые плечи, я чувствовал даже, как изгибаются на этих ладонях линии жизни и судьбы, знакомо изгибаются, но вспомнить не мог, и тогда я быстро записал в протоколе допроса некие слова, не очень понимая их смысл, но точно зная цель — сделать так, чтобы Мильштейн вышел. Что-то я должен был сделать, пока меня поддерживали ласковые ладони, и я писал быстро, а потом захлопнул папку и кинул ее в ящик стола, будто гранату с выдернутой чекой.