Далекое близкое | страница 77
Сейчас же я распорядился, чтобы ему дали основательно вымыться; его остригли по его прежней артистической манере вроде „Брулова“; я нашел у себя покуда подходящее ему платье и сейчас же заказал ему серый сюртук, какой он носил до отъезда в Питер. Ах, чтоб он был неладен, этот Питер!
После первых минут невольных слез и радости я поражен был выражением его тяжелого „бруловского“ взгляда и какой-то детской робости, совсем не вяжущейся с его большим ростом. Теперь как-то странно смешались в нем сановитые, аристократические манеры с дикими, неуклюжими движениями высокого недоросля. Скоро я заметил, что он устал и голоден. Его накормили, отвели в особую комнату, там, как я надеялся, он отоспится и примет свой прежний облик Леонтия Ивановича Персанова. Однако и с утра и к вечеру он все молчал; потом незаметно исчез и, как я узнал, пошел бродить по любимым местам Чугуева. Знаете вид на Хомутец, с горы от Староверского леса? Оттуда он однажды писал восход солнца.
Я хорошо помнил этот этюд. Все, что выходило из-под кисти Персанова, сейчас же было известно всему живописному мирку Чугуева, и все бежали смотреть новую работу Леонтия Ивановича. На другой день он объявил, что сейчас же пойдет к матери (до Балаклеи от Чугуева верст пятьдесят). Я стал ему предлагать подводу, чтобы свезти его в Балаклею. Он бросился целовать мою руку и вдруг, что-то сообразив, резко отказался от подводы:
— Пойду пешком…
Я уговаривал его остаться еще пожить у меня, обещал купить ему красок, кистей, холста и дать особую комнату, где никто не помешал бы его занятиям. Ничего не отвечая, он глядел в окно и только отрицательно качал головой.
— Ну, хорошо, навестите вашу матушку, а когда захотите поработать в Чугуеве, вот эта комната всегда будет в вашем распоряжении: я всегда буду рад вам, — продолжал я.
Он все молчал, обратясь ко мне профилем: его выпуклый голубой глаз заблестел слезой… Из боязни разрыдаться, он строго, до злости, взглянул на меня и быстро вышел на улицу. Пошел по улице без шапки, по дороге в Балаклею. Я не велел никому следить за ним — пусть отдохнет, одумается, бедняга. Под глазами темно, лицо страшное, но еще молодой — ему не было тридцати шести лет, да нет — немного больше тридцати пяти лет.
И с тех пор я его не видал. В тот вечер, однакоже, поздно ночью, он вернулся в мой двор, пробрался тихонько в сарай, там и спал; на заре видели, как он, без шапки же, в чем был, так и ушел из Чугуева. В сарае как-то выпачкался, волосы всклокочены — страшный, говорят. Мне об этом сказали уже часов в девять, утром.