Тюремные записки | страница 102
И я стал настаивать на проведении со мной обязательной для особо опасных преступлений, стационарной психиатрической экспертизы в институте имени Сербского («Серпах»). Я знал, что там разрешалось получать передачи раз в неделю, а не раз в месяц, как в следственном изоляторе и надеялся накопить что-то в дорогу. Вся эта моя смелость была бесспорным результатом и достижением работы комиссии по психиатрии и Хельсинкской группы — я уже не боялся ложного заключения и возможности попасть в психушку. Но и в Калуге, как и в Ярославле меня не хотели подпускать к психушкам и устроили мне вполне формальную амбулаторную экспертизу, признавшую меня нормальным. Я сказал, что будучи журналистом, делал то, что мне положено — информировал людей. Психиатры не возражали.
Тем временем неторопливо шло следствие. Меня поочередно допрашивали следователи, у них было достаточно пунктов обвинения, чтобы меня посадить — портфель с комплектом «Континентов», моя недописанная книга, «Слово о Варламе Шаламове» в «Континенте», наконец, рукопись «статьи редактора», лежавшая на моем столе в день обыска.
Но ради этого не нужны были пять следователей и две оперативные группы, главная цель запланированного грандиозного дела была — обнаружить, а, главное, получить основания для обвинения и московской группы и всей сети информаторов по стране, а для этого (и я и они это понимали) у них просто ничего не было. Изначально у них не было никакой оперативной информации — никто ко мне не приезжал, я ни к кому не ездил. Не было записанных разговоров или чьих-то откровений. Обыск в Боровске и московской квартире не дал им никаких вещественных доказательств или материалов. Однажды переписчик случайно у меня встретил и сообщил об этом, Федю Кизелова. Но ни о чем серьезном мы не говорили и выжать что-то из этого было невозможно. Но Федю Кизелова, явно причастного к бюллетеню (и у Сахаровых и у меня) они хотели арестовать. И Федя — человек прямолинейный, открыто советскую власть ненавидевший и совсем не приспособленный к допросам, возможно в чем-нибудь случайно и проговорился бы, но и он сбежал из Москвы и довольно долго его не могли найти. Но дело надо было закрывать. Не будучи человеком особенно оптимистическим, я даже предполагал, что из Москвы или из-за границы у КГБ есть все или почти все наши выпуски бюллетеня. Но формально в моем деле был только один номер, а память у меня в разговорах со следователями была плохая и от кого и откуда я получил перепечатанные и отредактированные мной материалы, я не помнил. Тогда они из пятидесяти страниц бюллетеня выбрали двадцать пять сообщений, которые назвали клеветническими (на самом деле они им показались трудно доказуемыми — о преднамеренном умысле клеветы, предусмотренной Уголовным кодексом, у меня как и во всех других подобных судах и речи не было) и начали меня опрашивать по этим сообщениям, которые, кстати говоря, и включили в мое обвинительное заключение. Но тут у меня оказалось большое преимущество, поскольку выпуск бюллетеня был самый последний, недавний, все сообщения из него на самом деле я хорошо помнил. А следователям показалось особенно фантастическими и недоказуемыми сообщения из провинции. Но дело было в том, что в местной районной печати зачастую заметки об этом бывали и я их хорошо помнил, даже если в самом бюллетене ссылок на них не было. Они меня опросили по десятку таких сообщений, перечисленных в качестве клеветнических в моем обвинительном заключении, и я охотно объяснял, как их можно проверить. И все обвинения разваливались. Тогда меня перестали все эти пять следователей вообще вызывать на допросы, боясь, что и остальные пункты обвинения у них развалятся. Создалась небывалая ситуация, когда я раз за разом писал заявления с просьбой вызвать меня на допрос, желая дать, кстати говоря, вполне правдивые (но, скажем, не совсем полные) показания, а меня на допросы не вызывали. Обычно диссиденты отказывались от дачи показаний, называя свой арест и обвинения незаконными и не желая принимать в этом участие. А я был так доброжелателен и открыт, но не встречал понимания у следователей КГБ. Как всегда я просил письменно задавать мне вопросы и собственноручно вписывал на них ответы. Так что ничего прибавить или переиначить в моих ответах было невозможно. Зато я охотно и без замечаний подписывал протоколы допросов.