Мир приключений, 1927 № 12 | страница 39
Я вся — сплошное беспокойство и это делает жизнь невыносимой! Правда, Николай очень добр со мной, но Николай — это еще не все.
Мой милый, милый и бесконечно любимый!
Я не в силах разобраться что в этом письме — вздор и что — настоящее. Прости и забудь весь этот бред потерявшей голову женщины, запомни только одно:
Я жду тебя.
Приходи, не откладывая. Мне нужен хотя бы мимолетный отдых от моих страданий. Приди, пожалей меня.
Инна.
Р. S. Николай целыми днями работает над картиной. Кажется, она приближается к концу».
Вечером при керосиновой лампе сидели на терраске, пили чай.
Инна была наружно спокойна, однако излишняя бледность и напряженная неподвижность черт выдавали внутреннюю борьбу и скрытое волнение.
Николай много и оживленно говорил. Изредка он спрашивал, понимают ли они его и правильно ли он выражается, так как он совершенно не слышит звука своего голоса и говорит по памяти, машинально. Он был как-то неестественно взбудоражен, часто хватал руку жены, лежавшую на столе, долго гладил ее и, спохватившись, начинал ерошить свою редеющую шевелюру.
Казаров — спокойный, обаятельный, со снисходительной, отеческой улыбкой одинаково ласково-влюбленными глазами смотрел и на Николая, и на Инну Павловну. Он, повидимому, чувствовал себя хорошо и уютно. Это передалось и Инне, она начала изредка доверчиво, по-детски улыбаться.
— Сегодняшний день заслуживает быть вписанным в анналы русского искусства, — изобретая комические интонации, говорил Николай Сергеевич. Случайным ветром меня занесло в Ленинграде на выставку «Девятнадцати»… Все незнакомые, молодые имена. Конечно, суть дела не в этом… Впрочем я не так начал… Эту историю нужно обставить торжественнее, начать ее с какой-нибудь замысловатой аллегории…
Оттого, что Крамову трудно было соразмерять звук своего голоса, от его речи получалось странное впечатление, местами — трагическое. Он говорил то слишком тихо, то слишком громко. Желание придать словам нужный оттенок заставляло Николая Сергеевича делать подчеркивания, часто невпопад, вопреки логике. И Инна, и Казаров давно к этому привыкли, но все же по временам невольные диссонансы Крамова заставляли их морщиться.
— Эврика! — Как орал какой-то полоумный грек. Нашел аллегорию! Итак, внимание! Жил был художник. Этот художник в момент мучительной схватки, которые называются у художников вдохновением, родил гениальную идею (не смущайтесь, ибо художники часто рожают). Наш Веласкец, как полагается, был юн и исключительно одарен. Впереди — целая долгая жизнь высочайших восторгов. Куда особенно торопиться? Время идет. Новорожденная идея растет, цветет, наливается и радует сердце родителя. Вот она вполне созрела, достигла, так сказать, брачного возраста и, разумеется, начинает требовать, чтобы родитель приспособил ее к месту. Одним словом, требует воплощения, — или замужества, что одно и то же. Родитель берет полотно побольше, — этакую простыню, — и начинает воплощать. Идут года, художник старится, идея нервничает, но, тем не менее, понемногу воплощается. На большом полотне внимательный наблюдатель уже может невооруженным глазом различить контуры великого шедевра, который, будучи окончательно выявлен, должен принести человечеству откровение, прозрение, но… и еще что нибудь посущественнее, например — по литру на брата божественного нектара. Вот шедевр почти закончен. Художник ходит козырем, однако еще никому не говорит о своем откровении, а только многозначительно подмигивает. Мигнет туда, мигнет сюда… Ну, мигал, мигал и, как водится, дом и га лея. Идет это он, мигаючи, по улице, видит — вывеска: «Выставка восемнадцати с половиной». А дай-ка, думает, зайду, подмигну и этим восемнадцати с половиной, — пусть знают наших!