Я не придумал ничего | страница 9
Изредка он бывал у нас дома, с наслажденьем ел свои любимые кислые щи и поглядывал на меня без любопытства. О чем-то отец всегда спорил с ним. Папа горячился, бегал по комнате, курил, ломая спички, Минаков угрюмо молчал, жевал мундштук погасшей папиросы.
В нашем телячьем я на самом верху трехэтажных нар. Из небольшого квадратного окна с погромыхивающим железным ставнем мне все видно.
Медленно идет наш поезд. Под насыпью валяются на боку и вверх колесами закопченные остовы сгоревших вагонов. Гигантскими серыми зверюгами привалились к откосам мертвые паровозы. Их длинные серые туловища — как в засохшей кровище, в потеках красной ржавчины.
Длинной чередой стоят мертвые паровозы и на заросших белой кашкой запасных путях. Помню широкую трубу такого мертвеца, четко очерченную на синем полотнище неба. На миг мне тогда показалось: труба немо ревет…
Возле вагонов крикливыми стаями сновали невероятно оборванные, очень голодные и опасно смелые беспризорники. Они заполняли все тесное пространство между составами.
Но вот раздавался заливистый свист вожака, и все исчезали. И тогда обязательно оставались тут трое-четверо тихих, медлительных, с истаявшими лицами и огромными глазами. Дети привставали на цыпочки, робко заглядывали в вагоны, просили хлеба и, если им не давали, покорно отходили прочь.
Кто они все? Дети зарубленных, застреленных в германскую, в гражданскую… Дети тех, чьи тела остывали в тифозных бараках, в забитых живыми и мертвыми вокзалах, в вагонах примерзших к рельсам беспаровозных поездов. Где только и как только не умирали люди в те лихолетья. И оставались дети…
Но что я мог тогда понимать, сытый маленький мальчик, с папой и мамой, только руки к ним протяни. Мне было жаль тех ребят внизу потому, что мы вот уезжаем, а они остаются.
Иногда наш поезд сутками стоял на глухих безымянных разъездах, где не было ничего, кроме неба и пустынного знойного поля. Среди давно угасших костров ни для чего бродили люди из нашего поезда. Набегавший ветер, тоже как от нечего делать, невысоко вздымал пепел.
И всюду, всюду — каждая пядь земли, что видна мне была из вагона, поросла белой кашкой. О, эта белая кашка! Трава пустырей, придорожных откосов, остывших пожарищ. В те времена проросла она даже сквозь шлак и мазут умолкших железных дорог. Значит, подолгу разглядывал я тебя, белая кашка, что из всех травяных имен только твое и запомнил… И все реже и реже встречаю теперь. Отступило, бежало зеленое войско в белых плоских фуражках под напором немого асфальта и шепелявого гравия.