Рассказы и повести | страница 17
Иногда его товарищи собирались «туда», к женщинам, и звали его. Он краснел, хмурился и, чтобы сразу прекратить этот тяжелый для него разговор, уходил. Товарищи хохотали, называя его маменькиным сынком, барышней, весталкой и пр… Вообще, к женщинам он тогда питал нечто вроде религиозного благоговения, считая их какими-то особенными, высшими существами, прекрасными и чистыми, и хотя в воображении, разгоряченном молодой кровью, он и любил этих женщин, ласкал их, боготворил, в жизни он сторонился их, избегал. Пользоваться же женской лаской за плату, ехать «туда» — одна эта мысль приводила его в ужас и он часто, разгорячившись, произносил резкие филиппики против «этого разврата», против «этой мерзости». За все это он и получил кличку «Больной Совести»…
С течением времени эта болезненность, по мнению его товарищей, его совести еще более обострилась и дело дошло до того, что Луговин часто сомневался, в праве ли он есть обед за тридцать копеек, жить в комнате за семь рублей в месяц, сидеть на лекциях в то время, когда другие на него работают.
В это время он кончил университет и вошел в жизнь…
Тут воспоминания Алексея Павловича потеряли свою ясность и вместе с ней интерес. Он видел, что студент Луговин, «Больная Совесть», превратился в «нашего милейшего Алексея Павловича», но как это случилось, он проследить не мог, — до такой степени это совершилось исподволь, незаметно. Это превращение ему самому казалось теперь до такой степени странным, удивительным, что он просто не мог верить ему. Он снова принялся разглядывать себя в зеркале и с недоумением качал головой.
Потом вдруг он вспомнил своих товарищей, и свое превращение сразу перестало казаться ему таким удивительным и необычайным. Он увидел, что такому превращению подверглись все… да, да, все его товарищи, не многие, а именно все, — разница только в степени. Тогда это были студенты, юноши, полные огня, благородства, чистых побуждений, которых не грязнили даже мимолетные молодые увлечения, вроде поездки «туда» — не грязнило потому, что вслед за грехом шло глубокое раскаяние, боление, а потом вновь подъем духа, парение… А теперь все они превратились в Алексеев Павловичей, в безгрешно суровых прокуроров, ловких адвокатов, мудрых докторов, благоразумных профессоров… Одни из них, как Алексей Павлович скоро забыли юношеские грезы и, поплавав долгое время по течению всевозможных общественных Drang’oв, смело и откровенно заняли свое место на жизненном пиру и стали жить припеваючи, тонко и умело лавируя между всякими подводными и надводными камнями; другие еще «либеральничали» в клубе за бутылкой водки, громили среду, таких людей, как Алексеи Павловичи, самих себя, но тем не менее крепко держались за свои более или менее тепленькие местечки, за повышения, награды и прочие блага. Третьи, наконец, даже не оставляли, как будто, своих юношеских идеалов, но Алексей Павлович понимал, что они только ловко пользовались этими идеалами для того, чтобы на них выстроить здание собственного благополучия. Он вспомнил об одном из таких, об очень известном писателе, пользующемся широкой славой либерала. Этот писатель плакал о голодном мужике, громил, проклинал, призывал и — проживал до двадцати тысяч в год, жуируя за границей и упиваясь аплодисментами своих бесчисленных поклонников дома…