Никуда | страница 17
Мама, словно на крыльях, слетает с печи. Крылато распростерши руки, парит, парит над нами, мне показалось, вечность. Хотя было и другое, нечто, может из вечности нашей злокозненной человеческой натуры: вот как, не дала, не дала и попробовать картошечки. Но это уже вместе с мгновенно и невольно хлынувшими ниоткуда и из ничего слезами и кровью. Слезами моими, кровью мамы, что хлестала из ее шеи на меня и сестру. Пеленала, обвивала, словно пуповиной, которая навсегда уже порвалась. Смертно.
Только осознания ее смерти нет. Она не может, не должна умереть, пока мы живые. Так не бывает, это невозможно. Она просто получила, заимела крылья и теперь кружит над нами, кропя кровью, как восходящее в небе поутру солнце. Потому и такая тишина. Воздух не шелохнется. Я на этот раз не слышал подлетного гуда ни пули, ни снаряда, ни бомбы. Не было проломного стука, удара. Тишина, тишина, тишина. А ведь до этого я краем безразличного уха чувствовал и различал их приближение и падение. Бомбы подземно сотрясали дом, отчего он приподнимался, готовый к взлету. От разрыва мин только вздрагивал внешне и пошатывался. Пули были безобидными, зуммерно смирными, как комары или пчелы перед укусом. А сейчас ничего из этих звуков в меня не просочилось. Только вот печь в верхней кладке разрушена. Красно-кровавая куча кирпичей на полу, бело и сажисто пропеченных и опаленных. Но не разрывом снарядов, а чем-то иным, давним жаром пламени и свежей кровью, как глиняный горшок глазурью. Снаряд ударил в предпечный стояк, дымоход, и осколками разлетелся между перешейком и стеной. Один из них попал в шею мамы.
Это мое давнее фотографическое виденье. А в то время я ничего не видел, не слышал и не чувствовал. Хотя был все же при слухе, но глухой и немой, при глазах, но слепо невидящий, при памяти, но мертвой. Понимание того, что это была смерть не мамы, а наша с сестрой, пришло позже. Ведь это мы должны были принять ее. Ведь это мы в ожидании ее сидели на печи. Мать заняла наше место, в самую последнюю свою минуту заступила дорогу нашей смерти. Выхватила нас из-под ее косы, пожертвовав собой. И я виноват в ее гибели. Смертно хотелось хотя бы на один зубок испеченной в коминке картошинки.
Она мне поперек горла и сегодня. Потому я никогда не ем целую картошку. Мну ее ложкой в тарелке. Стала поперек горла, когда уже кончилось детство. И я едва не захлебнулся пробудившейся памятью. Мама ответила этой памяти тем, что пропала в ней обликом, лицом, перестала являться во сне, как это было раньше. Многим известно деревенское, что я долгое время считал глупостью, недомыслием и суеверием: покойники присушивают и изводят нас, если мы бесконечно и безутешно поминаем их. Стремятся отряхнуть земное, хотят покоя и отдохновения. Растревоженные и пробужденные нашей юдольной печалью, тоской, жалостью, они поднимаются с того света, встают из могил, возвращаются на этот свет, льнут к нам. Иногда и нежеланно, недобро, заупокойно — призраками, привидениями, оборотнями-волколаками.