Никуда | страница 13
Самый первый гон, свою первую игру с ней помню в лицах, голосах и потусторонним уже уходом, бегством на тот свет или в сумасшедший дом.
А сумасшедшим, похоже, я был всегда. После затяжного зимнего сумеречного небытия я очнулся еще при снеге на полях, но уже с праздничным пением жаворонка в промытом до синевы небе. Время ушло от меня, а может, я от него, на месяцы и месяцы. А как все случилось, помню четко.
Зима, зима. Хотя и не очень снежная, ледяная. Мы, анисовичские огольцы, около одиннадцати человек, идем в школу, расположенную в соседней деревне Лампеки. Все в первый класс. Хотя кому-то только чуть больше пяти, как мне, а моему однокласснику Ваське, по кличке Дзынгаль, за двенадцать. Первый послевоенный год открытия школ. Я сам настоял, чтобы так рано пойти учиться. Тоскливо оставаться одному в деревне. Хотя и школа мне уже приелась: сижу битый час, как привязанный, дурак дураком на одном месте. А я дурак, неуч, неслух, тупица. В общем, настоящий послевоенный олух-школяр. В одном месте у меня одновременно гвоздь, червяк, горячий уголь и еще что-то.
Вот и сейчас мы идем по Анисовичам, Домановичам ногами, а Дзынгаль катится на коньках. Коньки смастерил себе сам. Две сосновых чурки, на каждой по два толстых проволочных полоза. Просто, но катятся. И я дико завидую Дзынгалю. Вообще должен признаться, увижу что новое — край хочу, просто кончаюсь. Сейчас умираю по конькам. Дзынгаль не дает. Может, чтобы отвязаться от меня, предлагает на спор: если я дойду до школы в коньках на босу ногу, это два или три километра, он отдаст мне их задаром. Я не медлю ни минуты, тут же развязываю оборы — веревки, раскручиваю портянки. Снимаю свои когда-то белые-белые липовые лапоточки, справленные мне бабушкой специально для школы. Сейчас они изрядно почернели, но я все равно страшно ими горжусь. Но тут не до гордости. И даже совсем не в коньках дело. Надо выиграть не столько их, сколько спор. Особенно у этого придурковатого долговязого Дзынгаля: учитель поставит его в угол за классный шкаф, а он нависнет над ним, упрется подбородком, смеется и жрет хлеб, печеную картошку, поддразнивает нас.
Вошел в разум я на печи, на горячей черени, головой к зашейку, аккурат там, где сидела мама на чужой печи и в чужом доме в последнюю свою ночь. Я так и подумал поначалу — повторение. Повторение той ночи. Но это было началом, а больше продолжением ночи уже моей.
Голос и слова нависшего надо мной седого, заросшего пегой щетиной старца, позднее узнал — фельдшера еще земской выучки: