Малый круг | страница 130
Особенно хорошо танцевал какой-то, похожий на латиноамериканца, в белом атласном пиджаке. Полы пиджака развевались. Когда на него падал свет, казалось, то вертится-переливается диковинное веретено. Фома поискал в зале своих. Соломы не увидел. Липчук танцевал сразу с двумя девицами. «Не очень-то горюет по Соломе, — подумал Фома, — если вообще кто-то здесь о чем-то горюет». Антонова конечно же танцевала с атласным. Фома сразу возненавидел его ленивое восточное лицо, шашлычные губы, богатые водевильные бакенбарды. Да как может нравиться такой… человек? Как-то нехорошо все переплелось-увязалось: циничный мятеж Антоновой, запертый гигант Боря, бездарные, перевирающие мелодию музыканты, обшарпанный нищий спортзал, зарешеченные тюремные лампионы, вытертые маты, утесами сложенные у стены, красноповязочники, которым конечно же хотелось танцевать, но которые были вынуждены мрачно стоять у входа, якобы делая важное дело, ненавидеть танцующих, — все вдруг до такой степени стало чуждым, неприемлемым и глупым, что Фома перестал различать нотные знаки. Проще всего было немедленно уйти, но это значило сдаться, оставить в победителях забывшую стыд Антонову, атласного бакенбардиста с шашлычными губами, — хотя он-то здесь при чем? — играющих как бог на душу положит музыкантов, сам неверный порядок, когда желающих танцевать и веселиться — почему это вызывает такое подозрение? — загоняют в подвальный спортзал, где красноповязочники занимают круговую оборону — от кого? — когда то, что называется здравым смыслом, достоинством человека, рушится, превращается в похабные развалины. Фома сейчас одинаково презирал тех, кто установил такой порядок, и тех, у кого не хватало мужества его исправить, кто подчинялся, в их числе и себя. Мир представал изуродованным, Фома не представлял, что конкретно — сейчас, в данный момент — он может сделать для его спасения.
«Сейчас, сейчас… — бормотал он, лихорадочно переключая регистры электрооргана. — Кто же, кто? Эдуард Хиль? Кобзон? Мария Пахоменко, а может… Эдита Пьеха? Нет, Хиль, конечно же мой любимый Хиль!»
Некоторое время никто ничего не понимал. Внутри одной мелодии вдруг возникла другая, до боли знакомая, победительно-фальшивая и бесконечно постылая. Потом музыканты стали кричать на Фому. В зале возникло легкое замешательство, кто-то неуверенно затопал, засвистел, другие восторженно завопили, полагая, очевидно, что так и было задумано. Гитары и ударник смолкли. Гремел один орган: «Лесорубы! Привыкли руки к топорам! Только сердце непослушно докторам… (каким докторам и как? как вообще сердце может быть послушно или непослушно?) когда иволга поет по вечерам…» — Фома вспомнил, после этих слов Хиль обычно прикладывает руку к уху, округляет глаза и чуть наклоняет голову, как бы прислушиваясь к этой, волнующей сердца лесорубов мифической иволге. Он тоже хотел сделать так, но успел только кретински округлить глаза. Музыканты оттащили его от органа, спихнули с помоста. Хохочущая, вопящая толпа подхватила Фому на руки и, словно установившего рекорд спортсмена, молодца-тренера, протащила через зал, вестибюль, вниз по лестнице. На счет «три» с размаху бросила на газон. После чего столь же шумно отхлынула. Фома оказался на холодной осенней траве. «Святая ночь», желая загладить инцидент, заиграла как с цепи сорвавшись.