Вдова села | страница 5
Я училась в Дёре в четвертом классе средней школы. Прошло всего несколько недель после окончания войны, и поезда еще ходили нерегулярно. Утром и вечером мы, человек пятнадцать — двадцать ребят, ходивших в школу в Дёре, вынуждены были топать пешком все восемь километров. Тогда я носила черные мужские ботинки, чистить которые было бесполезно, а носки из белого скользкого шелка собирались в них гармошкой. В этих ботинках я, четырнадцатилетняя девочка, ходила в мае в монастырскую школу. Не говоря уж о том, что в них было невыносимо жарко, ботинки впитывали в себя столько пыли, что оставались пыльными даже тогда, когда шел дождь и я шлепала по лужам. Не знаю, как уж это им удавалось. Мои одноклассницы — дочери и внучки учителей, торговцев, ремесленников — ходили в шелковых платьях и босоножках на деревянной подошве, такая тогда была мода: ничего другого невозможно было достать, я же неизменно расхаживала в ботинках и холщовом платье какого-то отвратительного розового цвета, проделывая утром и вечером по восемь километров, из-за чего всегда бывала в пыли. Конечно, я презирала своих одноклассниц со всеми их шелковыми платьями и босоножками: я была самой способной среди них, первой ученицей в классе и единственной крестьянкой. Уже тогда я гордо подчеркивала свое отличие от остальных, но в душе невероятно страдала. Может быть, эти ботинки и полотняное платье тошнотворного цвета яблочного пюре настроили меня против матери? Я не стыдилась своей одежды, принимала ее, как и все остальное, чем наделила меня судьба: маленький рост, большой нос и плохую кожу. Я никогда не просила мать купить мне другое платье или заказать другие туфли — подобных притязаний у меня никогда не было. Если кто-нибудь из одноклассниц или моих учителей осмелился бы сказать: «Почему ты не попросишь родителей, чтобы они одевали тебя поприличней?» или более деликатно: «Не жарко тебе в этих ботинках?» — я наверняка ответила бы без тени смущения: «Мне моя одежда нравится». И все же, быть может, все случилось из-за ботинок? Я не помню точно, когда во мне пробудилось это чувство — жажда материнской любви. Я не припомню, чтобы она несправедливо наказала меня и тем самым подтолкнула на крайний шаг. Я только помню, что решила умереть, потому что поняла: мать не любит меня.
Если идти в Дёр пешком, можно было срезать часть пути, около километра. У белого моста мы сворачивали с шоссе, двигаясь по узкой велосипедной дорожке, затем, по узкому бревну, переходили над Панджей — это был ручей в два-три метра шириной, а потом, у плотины Марцала, снова выходили на шоссе. Это и было то самое шоссе Панджа, на котором стояла зенитка, а вчера вечером там подорвался житель Дирмота. Мы обшарили все вокруг этой зенитки. Осколки обнаружили довольно далеко. Кровь была засыпана желтым песком, но не особенно тщательно, потому что на земле остались буро-коричневые пучки травы. В то время происходило много подобных несчастных случаев, не знаю, почему именно гибель бедняги из Дирмота так на меня подействовала. Я и раньше хотела умереть, но не прибегая, как говорится, ни к чьей помощи, просто хотела умереть, словно заснуть, человек ложится спать и незаметно погружается в сон, словно скользит на санках, укрывшись теплым пледом. Орудие уже было разобрано, но вокруг валялось множество снарядов. Я решила развинтить один из них, не выбирая специально, а… первый попавшийся, так сказать, следующий по счету. Тогда мне еще подумалось, что после взрыва домой принесут не безжизненное тело, а кровавые куски мяса, на которые, собственно говоря, нельзя будет упасть, но это меня уже не останавливало. Вероятно, я тогда на самом деле хотела умереть — и не только ради торжественного спектакля, рыданий, падения на бездыханное тело.