Все, способные дышать дыхание | страница 45



Бениэль Ермиягу сказал себе тогда, что все дело в боли. Боль размещалась как бы на пути у «того, что с ним происходило». Боль была совсем страшной по утрам, когда Бениэль Ермиягу часами пытался проснуться, чтобы кое-как вытянуть руку и заглотить первую дневную дозу рокасета, и все эти часы ему снилось, что нет рокасета, снилось, что он не может найти рокасет, снилось, что он ведет передачу и боль глушит его, у него звенит в ушах от боли, и язык немеет от боли, и что по всей площадке ищут для него рокасет, и пора отвечать на какой-то неимоверный, не ложащийся ни в какую таблицу вопрос, а он из-за боли не слышит эту сучку (о нет, тогда он еще не называл ее «этой сучкой», понятно), и Бениэль Ермиягу наконец заставлял себя проснуться – в раскаленном облаке боли, в холодном поту, с разинутым пересохшим ртом, и мучительно пытался дотянуться до рокасета и воды, не меняя положения, и мучительно вспоминал вопрос, на который ему надо было бессовестно сочинить ответ, и понимал, что это был вопрос про него, Бениэля Ермиягу, – какой-то невероятно стыдный, невероятно жестокий вопрос, а какой – непонятно. Он сдавал онкомаркеры раз в месяц и записывал, как и прежде, четыре передачи раз в месяц; он пучил глаза и шевелил языком, а трамадола перед записью принимал столько, что для звона в ушах и расфокусированности зрения не требовалось уже вообще никаких усилий, и говорил этим людям что-то, и, приходя домой, утыкался в плечо сыну и говорил: «Давай выпьем», – хотя пить ему с таблетками было совсем нельзя. Ерема приходил к отцу чуть ли не каждый день, они курили на крыше, Ерема говорил, что это нормально, он говорил: «Давай рассудим: сколько лет ты слушаешь эти истории? Сколько лет ты даешь людям ответы всем своим существом, всей верой, которая в тебе есть? Значит, сейчас вот так, значит, сейчас это ответы твоего опыта, понимаешь?» «Я так не могу, мотек[33], я не могу так дальше, мне надо отменять передачу». «Подожди, дай этому кцат[34] зман[35], кцат савланут[36], кцат карбамазепин, трамадол, элатролет, подожди, подожди». Бениэль Ермиягу старался не видеть маленькие сухие струпья на умной, лысеющей клочьями голове сына и стыдился, что они вызывают у него брезгливость. Он вообще жил тогда в какой-то вязкой воде из боли и стыда и каждый день говорил себе, что передачу надо отменять (а частников давно перестал пускать к себе, они обрывали телефон и ломились в дверь, но Тали Ермиягу с маленьким Еремой мужественно держали оборону), и каждый день говорил себе, что надо ехать в клинику боли в Эйн-Бокек, хорошее дело – клиника боли в Эйн-Бокек, и вот он взял и приехал, не назначая очереди, и его, конечно, сразу приняли, это было немножко стыдно и очень приятно, и профессор, перед которым он осторожно опустился в кресло, немедленно сообщил, что вообще-то он всю эту эзотерику, конечно, нет, но вот его, Бениэля Ермиягу, передачи очень даже да, особенно, знаете ли, в последнее время, что-то появилось в последнее время такое честное в этих передачах, в его, Бениэля Ермиягу, словах, что профессор впервые начал думать о, извините, вере, у него вся семья религиозная, а его самого медицина как-то, знаете, отвадила, ну и когда видишь столько людей с болью… а тут, знаете, он в Пурим, в простой детский праздник, перечитал «Мегилат Эстер»