Зелёное, красное, зелёное... | страница 21



Могилы дедушки и бабушки я не нашел — десятки новых холмиков щетинились полынью. Летали белые бабочки, трещала цикада в недвижимом воздухе. Только большой памятник черно-белого мрамора с ангелом, державшим крест, все так же возвышался в центре кладбища. Папа говорил мне шепотом, что тут лежит студент, умерший от туберкулеза. На четырехгранном постаменте были выбиты строки из стихотворений Некрасова и Надсона. С моей стороны плита откололась, и между рябин — следов от осколков — можно было разобрать только несколько слов: «Пусть арфа сломана — аккорд еще рыдает…» Я грустно улыбнулся. Когда-то мы, почему не помню, всегда смеялись над этой «арфой».

КАК Я УЧИЛСЯ МУЗЫКЕ

Плиты для могил делал тот же Костя-грек. Он работал прямо на кладбище. Мы часто сидели на траве и смотрели, как он постукивает молоточком по стамеске. Молоточек был деревянный. Был и другой — железный. Стамески — разных размеров, от плоской и широкой до шестигранной, похожей на большой гвоздь. Костя сидел верхом на плите, босой, голый до пояса, в широких синих клешах. На груди его была татуировка: русалка с большими чернильными глазами и длинными ресницами.

Костя был мастер на все руки. Например, он давал уроки на мандолине по цифровой нотной системе. Учился у Кости и я. Репертуар Кости был небольшой, но своеобразный: «Светит месяц», «Интернационал», «Утомленное солнце», «Кукарача», «Очи черные». Он долго мусолил химический карандаш толстыми губами, потом, высунув язык, долго выводил на кривых линейках цифры в моей школьной тетрадке. Количество линеек соответствовало числу струн мандолины, а цифры означали, каким пальцем надо прижимать струну. Сердцевидная цветная штуковина из тонкой пластмассы называлась «медиатор». Помню, что когда медиатор нагревался, он пах аптекой. Им надо было теребить струны, легко и быстро касаясь их. Я любил эти «упражнения», хотя так называть то, чем мы занимались с Костей, было чистейшей условностью.

После захода солнца, умывшись возле колодца и надев чистую рубаху, кое-как пригладив топорщившийся чуб, я бежал, зажав под мышкой блестевшую перламутровыми пластинками деки мандолину, через турецкий вал. Это уже было приятно, так как тропинка круто сбегала вниз и ветер свистел в ушах, и казалось, что с ходу можно взбежать снова наверх, на «греческую сторону». Иногда мне это и удавалось. Тогда в ушах свистел не только ветер, но и воинственные крики моих сверстников — носатых и черноглазых «греченят», как звала их бабушка.