Хроники | страница 67
Я отправился в Иерусалим и сфотографировался у Стены плача в кипе. Изображение моментально разослали по всему миру, и все величайшие газетенки в одночасье окрестили меня сионистом. Это немного помогло. Я быстро записал пластинку, вроде бы – кантри-вестерн, и сделал так, чтобы звучала она смирной и ручной. Музыкальная пресса не знала, как это понимать. К тому же я пел другим голосом. Люди чесали в затылках. У себя в звукозаписывающей компании я запустил слух, что брошу музыку и поступлю в колледж – Род-Айлендскую школу дизайна, – и в конечном итоге это просочилось к обозревателям. «Он не продержится и месяца», – говорили некоторые. Журналисты начали в открытую осведомляться: «Что случилось с ним прежним?» Они тоже могли отправляться к черту. Обо мне печатали истории: мол, я пытаюсь найти себя, я в каком-то вечном поиске, я страдаю от каких-то внутренних мук. По мне, так звучало здорово. Я записал один альбом (двойной), в котором просто швырнул все, что смог придумать, об стену, и что прилипло – выпустил, а затем вернулся, сгреб все, что не прилипло, и тоже выпустил. Вудсток[95] я пропустил – я туда просто не поехал.
Алтамонт – «сочувствие к дьяволу» – тоже пропустил[96]. В конечном итоге я даже сделал целый альбом по мотивам чеховских рассказов: критики сочли его автобиографическим – тоже ничего. Сыграл роль в кино: носил ковбойские штаны и галопом скакал по дороге. Там много не потребовалось. Наверное, я был наивен.
Работы писателя Германа Мелвилла после «Моби Дика» остались по преимуществу незамеченными. Критики считали, что он перешел границы литературы, и рекомендовали роман сжечь. Умер он практически забытым.
Я предполагал, что, если критики отмахнутся от моей работы, со мной произойдет то же самое – публика обо мне забудет. Ну не безумие ли? В конце концов придется «обернуться к музыке лицом» – снова гастроли, долгожданное разрекламированное совместное турне, «цыганские туры», идеологии меняются, как колеса, как башмаки, как гитарные струны. Какая разница? Если моя собственная разновидность уверенности остается нетронутой, я никому ничего не должен. Я не собираюсь углубляться во тьму ни для кого. Я уже и так во тьме живу. Мой свет – моя семья, и я буду оберегать этот свет, чего бы оно ни стоило. Вот моя верность – первое, последнее и все, что между. Чем я обязан остальному миру? Ничем. Ни единой, черт возьми, малостью. Пресса? Я понял, что ей лучше лгать. Для публики я с головой ушел в буколику и повседневность. В реальной жизни начал делать то, что любил больше всего на свете, и только это имело значение: спортивные матчи Малой лиги, дни рождения; я возил детей в школу, водил в походы, катал на яхтах, на плотах, на байдарках, брал на рыбалку… Жил я на гонорары от пластинок. В реальности я был непроницаем – то есть мой образ. Когда-то в прошлом я сочинял и пел песни, которые по сию пору оставались оригинальными и вдохновляли, а теперь не знал, смогу ли так снова, только мне было все равно.