Покровитель птиц | страница 18
И стал пить взахлеб, прикрыв мутные очи свои.
— А ты помнишь, как Гумилёв Жоржика Иванова к сапожнику в Лавру водил? — спросил старика в камилавке старик-ссыльный в артистическом шарфе.
— Не припоминаю.
— Жоржик Иванов Николая Степановича спрашивает: зачем же подметки в Лавре чинить, когда под лестницей в собственном доме сосед-мастеровой обувь чинит? Лаврский особенный, ответил Гумилёв, Священное писание знает, как архиерей, о Пушкине рассуждает, и не генерал либо профессор скрывающийся от классовой расправы, простой мужик с Волги, после тридцати грамоте научился. Со Старо-Невского подошли они к Лавре, обогнули ее, вошли в проулок, не доходя до Патриаршего сада, зашли в калитку забора деревянного, пересекли двор, засыпанный снегом; флигель, сени, узкая лесенка, дверь с колотушкой, девчонка босоногая открыла: «Вы к Илье Назарычу?» Старик работал при свете коптилки, проворно орудовал шилом, очки, обвязанные ниткою, поправлял, говорил: «Ошибаетесь, Николай Степанович, Пушкин России не любил, ему до нее вовсе дела не было, словно он немец какой. Любил только жену да Петра». — «Какого Петра?» — «Первого, почему-то Великим зовут. А он велик всё потому же — немец был, не русский, слободы немецкой подкидыш». — «Вы, Илья Назарыч, заговариваетесь, что ли? Все у вас немцы. Пушкин немец, Петр Великий немец. А русские-то кто?» — «Русские? Как бы вам сказать? Ну, для примера — Петербург, град Святого Петра, кто строил? Петр? Не он в болота сваи забивал. Петра косточки в соборе на золоте, а те, чьи косточки в болотах под его градом лежат, под нами гниют, душеньки неотпетые, — вот те русские». Помолчал, помолчал, потом Гумилёву попенял: «Трудно на вас, господин Гумилёв, работать. Селезнем ходите, рант сбиваете, никак подметку не подобрать. Что говорите? Походка кавалерийская? Может, и кавалерийская, только косолапая». — «А почему же, все-таки, Пушкин немец?» — «Всё сам написал, люблю тебя, Петра творенье, люблю твой строгий, стройный вид, Невы державное теченье, береговой ее гранит. Что же он любит? гранит на наших утрамбованных костях лежащий? державу? Русскому ненавидеть впору, а он любит». — «Я тоже люблю, однако русский». — «Ну, это потом разберутся, русский вы или нет. Готовы ваши сапожки, сейчас заверну. Сейчас заплатите или потом мукой рассчитаетесь?» Когда старик из комнаты вышел, Гумилёв подошел к комоду, где аккуратненько были разложены книжечки, открыл ученическую тетрадь, к великому удивлению прочел там текст накануне полученного анонимного «письма счастья и всеобщего благоденствия», выведенный знакомым старательным почерком: «Утренняя звезда, источник милости, силы, ветра…». — «Это что ж такое? — спросил он вошедшего старика. — Да неужто это вы мне прислали?» — «Не полагается, господин Гумилёв, по чужим комодам шарить». — «Зачем вы это мне прислали?» — «Там было написано: переписать и разослать». — «Да вы сами понимаете, к кому эта молитва?» — «Некогда мне с вами разговаривать. Деньги сейчас отдайте, ждать муки мне несподручно. В деревню поеду. Мое нижайшее, граждане». С чем Гумилёв с Ивановым ушли. А через год под грохот кронштадтских пушек встретил Жоржик Иванов знакомого, который рассказал — в засаду попал, на Шпалерной сидел, хорошо, выпустили, жив остался, к одному сапожнику в Лавру ходил за спиртом, чудный спирт, эстонский, недорого старик продавал, решил еще прикупить, а там засада. «Это не к Илье ли Назарычу?» — «К нему». — «В другой раз и я с вами пойду, он такой занятный, потолковать бы с ним еще раз». — «Вот это не получится. Сапожника вашего за спирт еще в декабре расстреляли».