Обитатели потешного кладбища | страница 14



– А Чистополь, это где?

О, Чистополь… мне там очень нравилось; и с учителями и воспитательницами повезло. Конечно, было страшно, грустно, голодно, грязно, много чужих, по духу других людей, они смотрели иначе, мы часто дрались с местными (они нас караулили в сквере возле школы), были болезни, самоубийства, некоторые сходили с ума, все чего-то ждали, кто-то рвался на фронт, кто-то в Ташкент, к черту на кулички, все равно куда, лишь бы покинуть обледенелый Чистополь, там были вши, малярия, непролазная грязь… и там случилось самое страшное – умерла мама, и как только ее не стало, для меня наступили дни сплошного интерната, который был похож, теперь я знаю, на вокзальную ночлежку, дети так быстро сменялись, не успевали сдружиться, – я тогда бросил ходить в школу, никто не принуждал, именно в те дни во мне встрепенулось что-то, какой-то нерв самосознания вздрогнул и вибрирует по сей день, тогда же у меня появились первые друзья, все они были старше, мы сошлись с местными, собирали грибы, делали свечи, масляные коптилки, удили рыбу, жарили картошку в углях, метали ножи, стреляли голубей из лука, там я впервые услышал французский, познакомился с замечательными людьми, ходил на чтения писателей, учился самостоятельно мыслить – вслушивался в слова и всматривался в образы, которые оживали в моей голове, гулял один, воображая себя первооткрывателем посреди бесконечных белых полей, которыми был обнесен наш городок пять, а то и шесть месяцев в году, так я обрел ощущение свободы, понял, какова она на вкус.

Pitié-Salpêtrière, многоокий и мрачный, возвышался над нами (я подумал, что это не госпиталь, а настоящий дворец). В парке почти никого не было. Мы кружили по дорожкам; после стольких прикосновений расстаться было очень непросто, – здание старинной больницы, казалось, связывало нас сильными чувствами, которые, я боялся, будут угасать по мере того, как мы станем от него удаляться.

Эспланада Ламарка.

Воздух слегка курился, свет сделался сизым и живым. Тени разрослись. Я говорил, говорил… Слова звучали значительно, и меня покинуло привычное чувство безответственности (моим мнением так долго пренебрегали, что я частенько переставал за собой следить, позволяя себе ляпнуть такое, о чем потом долго жалел, случалось это только по одной причине: я думал, раз все мною пренебрегают, то слова мои, должно быть, ничего не значат, и потому я их произносил – да и писал тоже – с ощущением безнаказанности, с легкостью недопустимой, даже преступной, так, словно они тут же испарятся).