Хвастунья | страница 8



«Красное и черное». В памяти — лишь цветовое, подкорковое ощущение этого романа. Вообще-то во мне далеко не из-за поэтичности угнездились подкорково-цветовые ощущения. Три недели галлюцинаций в функциональной неврологии, где тебе вовсе не известно, что происходящее с тобой не явь, а бред, равны вечности. Кто знает, может быть, люди в будущем перестанут пользоваться известными нам орудиями убийства и начнут уничтожать друг друга с помощью разноцветных лучей? Я не исключаю, что мои галлюцинации были провидческими. Но хорошо провидеть то, что направлено не персонально на тебя. На меня, на меня двадцать один день наезжали якобы из рентгеновского аппарата снопы разноцветных лучей, имеющих вес и запах всепропарывающей, всепожирающей, всевысасывающей или всесжигающей плоти. И вовсе не странно, что, когда мы с Липкиным в Малеевке пошли на нашумевший фильм Андрея Тарковского «Солярис», я выбежала из домотворческого кинозала почти после первых кадров в разинутом ужасе, — на что, на что мне эти световые наплывы будущего? Они давно прошли сквозь меня, а я сквозь них. И я все же выжила. Не эти ли световые киномонстры высосали до дна из талантливого режиссера кровяные шарики?

Я остаюсь в живых только потому, что, по возможности, бегу от описаний ужасов. Красное и черное — их соседство с особенной силой меня убивало. Сочетание желтого с черным для меня более спокойно. Но это я, хвастунья, сейчас эгоцентрически химичу, угадывая в осенне-вечерней, в черно-желтой ткани космоса крепдешиновый лоскут моего сорок лет томутошнего платья. В нем я в 1958 году пришла в редакцию за 2 часа до приема авторов.

На мне — желтое в черных звездах, оно оканчивается оборкой, а сама присборенная оборка по верхнему краю перехвачена черной лентой и чуть ниже бедра завязана бантом. От чуть ниже бедра меня и оглядела, сдерживая смех, заведующая поэзией: «Вы — кто?».

Софья Караганова разглядывала меня с насмешливым, но беззлобным ожиданием. И я вдруг увидела всю себя ее цепким, ярко-серым столичным взглядом: тридцатилетняя, туго сбитая, среднего роста провинциалка, отбеливающая свое румяное лицо чистотелом, в то время как все москвички кремово пудрятся, если не повезло загореть.

— Я — никто. То есть, простите, я — из Баку, Инна Лиснянская. Вот, простите, телеграмма: «Стихи идут будете Москве непременно заходите Новый мир Караганова». Я и пришла.

Мне повезло с моей безвкусицей. Если бы не желто-черное, с оборкой и с бантом, и не матерчатый бублик на затылке с моими, намотанными на него черноблестящими негустыми волосами, заведующая поэзией, скорей всего, делала бы мне беспощадные замечания по стихам. Они так и напрашиваются на беспощадность. Но Караганова стала меня учить насчет внешнего вида: бублик убрать, платье, учитывая некоторую излишнюю полноту — сесть на диету, — носить прямое, одноцветное, в крайнем случае, в продольную полоску. Есть во мне нечто, что позволяет, даже вынуждает разных людей учить меня, — при первой же встрече чувствуют: нужно, можно, не обидится. Я и не обижаюсь. А тут не то что не обиделась, а обрадовалась, — ничего плохого о стихах! И чтобы разговор не перешел на них, да и мигом осознав свое безвкусие, я с энтузиазмом принялась подтверждать правоту завпоэзией: