Хвастунья | страница 39



— Уже успокойся! Из-за твоего доклада ты же и пострадаешь, мы-то замок видели. И дождь начался, опоздаем. Погода на дню сейчас сто раз меняется.

Конечно, с любой точки зрения, — глупо обижусь. Ну откуда другим и даже дочери понимать, что мне, не помнящей прочитанного, приятно хотя бы свой доклад о прочитанном помнить. Но обижусь непродолжительно.

«Уже успокойся» вошло в наш семейный и дружеский обиход. Если кто-нибудь впадает в сильно взвинченное или даже рыдающее состояние, я начинаю взвинченному или даже рыдающему рассказывать, как в мои средние годы одна моя молодая приятельница, соседка по «Драматургу», никак не могла уяснить, что предмет влюбленности к ней равнодушен. Я целый год с помощью всяких обинячных намеков пыталась открыть ей глаза, что предмет избегает встреч не по занятости… Но она глаза открывать не желала. И только когда я, отчаявшись, решила, — пусть остается с закрытыми, предмет сам открыл ей глаза лобовой фразой: «Больше не ищи встреч, я не люблю тебя, я люблю другую». С этой вот лобовой фразой, с открытыми, но полными слез глазами моя соседка, рыдая, прибежала ко мне. Но тут я, успевшая за целый год устать от переживаний за нее, стукнула ребром ладони по перевезенной в Москву бабушкиной тумбе: «Уже успокойся!». Моя приятельница, молодая друматургесса, оторопело прекратила рыдать: «Как успокоиться, когда я только начала беспокоиться, — он мне только что признался в нелюбви!». Однако успокоилась. И другие от рассказа о рыдающей приятельнице и от моего «уже успокойся» успокаиваются. Так успокаиваю не в горе, — не вконец бесчувственная же! — а если обида, неприятность или что-нибудь в не смертельном духе.

Спокойно мне будет с Леной и в Балагане у Бови. Ленка почти до утра будет рассказывать о проблемах с переводом на английский и немецкий своей книги «Фридл». Я ей сжато повторю то, что с подробным восторгом писала в последнем письме. А письма я ей пишу на специальной кардиограммной бумаге гармошкой: развернешь эту исписанную заикающимся почерком гармошку — и растягивается она по диагонали в моей одиннадцатиметровой комнате, опять же по диагонали — пересекает прихожую и доходит до входных дверей. 1,5 печатного листа почти в каждом письме, где я рассказываю и про бытовую и литературную нашу с Липкиным повседневность, и описываю окно, где разная погода и разнообразно тяжелая жизнь… Несколько таких гармошек я Лене отсылала с подробным мнением о ее романе «Смех на руинах». В каждое письмо, которое то прозову «ежеминутником», то обзову «мелкотомником», то еще как-нибудь, вставляю разрозненные и незначительные наблюдения за людьми, чаще всего — за писательской братией, за мелковьющейся текучкой времени. Потому что сесть на крупную тему — все равно что на иглу сесть. Или еще хуже. К примеру, начнешь крупномасштабно время описывать и вдруг вообразишь, что политика — твой конек. Сядешь на конька, а это не конек вовсе, а телевещательный ящик, цветная воронка. С потрохами затянет в неохватный детектив, — кто из президентских, правительственных, думских, финансовых и законоблюдущих кругов друг друга заказывает, куда и сколько денег отмывает. И уже ты не скромный электорат, а наэлектризованный собственной беззащитной бедностью качатель прав, и вот-вот двинешь не в прозу, а в гущу демонстраций непонятно против кого.