Очерки истории европейской культуры нового времени | страница 128



Мысль Оскара Уайльда о том, что жизнь должна подражать искусству, вполне, казалось бы, созвучна идеям Анри Бергсона. Но лишь на первый взгляд. Уайльд убежден: «Искусство воспринимает жизнь как часть своего сырого материала, пересоздает ее и перестраивает, придавая необычные формы; оно сотворяет новое посредством воображения и грезы, а от реального отгораживается непроницаемым барьером прекрасного стиля, декоративности». Бергсон ничего подобного сказать не мог. Ведь отношение к жизни лишь как к сырью для искусства, по сути, выводит за скобки всякую мораль – и социальную, и общечеловеческую. А потому, несмотря на формальную схожесть отдельных тезисов, эстетическая концепция Оскара Уайльда и учение Анри Бергсона принципиально различны.

Итак, у декадентов появилась своя сверхзадача – обожествление прекрасного. Этого же добивались в свое время многие гуманисты и художники Ренессанса. Можно было бы сказать, что о том же говорил устами князя Мышкина и Федор Достоевский. Но русский писатель видел спасительницей мира лишь ту красоту, что сочетается с добродетелью. Хотя формула Достоевского «Искусство само себе цель» внешне напоминает декларации Уайльда, но смысл ее совсем иной. Федор Михайлович разъяснял его так: «Мы верим, что у искусства собственная, цельная, органическая жизнь и, следовательно, основные и неизменные законы этой жизни… Чем свободнее будет оно развиваться, тем нормальнее разовьется, тем скорее найдет настоящий и полезный свой путь. А так как интерес и цель его одна с целями человека, которому оно служит и с которым соединено нераздельно (курсив мой. – В. М.), то чем свободнее будет его развитие, тем больше пользы принесет оно человечеству». Против эстетического сепаратизма выступал и Владимир Соловьев. Он критиковал «сторонников чистого искусства» не потому, что те защищают специфику искусства и своеобразие художественных методов, а за то, что «отрицают всякую существенную связь его с другими человеческими деятельностями и необходимое подчинение общим целям человечества, считая его чем-то в себе замкнутом и, безусловно, самодовлеющим». «Красота, – писал Соловьев, – нужна для исполнения добра в материальном мире, ибо только ею просветляется и укрощается недобрая тьма этого мира».

Показательно, что религиозная струя в русском искусстве была сильнее, чем в западном. Основоположник социологии, французский исследователь Эмиль Дюркгейм, сравнивая между собой французскую и русскую литературу того времени, пришел к такому выводу: «У писателей обеих наций чувствуется болезненная утонченность нервной системы, известное отсутствие умственного и морального равновесия. Но это общее психобиологическое состояние производит совершенно различные социальные последствия. Тогда как русская литература чрезмерно идеалистична, тогда как свойственная ей меланхоличность основана на деятельном сочувствии к страданиям человечества и является здоровой тоской, возбуждающей веру и призывающей к деятельности, тоска французской литературы выражает только чувство глубочайшего отчаяния и отражает беспокойное состояние упадка». Похожа на французскую в этом смысле литература английская, в которой, к тому же, особенно сильно выражен игровой момент. Дюркгейм объясняет это тем, что в старых общественных системах неврастении вызывают отвращение к жизни и пессимизм, тогда как «в молодом еще обществе на этой почве по преимуществу разовьются пылкий идеализм, великодушный прозелитизм, деятельная самоотверженность».