Клад адмирала | страница 36
21 ноября 1919 года (утро). Офицерик так пока и остается в беспамятстве. Но навел другое питье: с лабазником, кипреем на сотовом меду и багульником, чтоб кашель тише и реже волновал рану, и беспокойства за простуду нет. Пот шибкий, и жар на убыль пошел. Рана штыком – тоже слава Богу. Поменял повязку, свежий бальзам положил. А вот пальцы на ноге правой почернели опасно. Как бы не антонов огонь. Мелкие авось удастся сберечь, а вот большой – крепко помозговать надо.
21 ноября (полночь). Писал поутру , – как с собой совет держал и в одночасье лукавил: ведь и ножик на огне прокалить положил, и воду греть поставил, отнимать готовился палец. Бог простит за самоличное решение, а с кем было совет держать? Потеря, конечно, однако ж не больно великая, коли одним этим пальцем и кончится. Даже прихрамывать не будет офицерик… А не из мелких он, поболее чина своего значит. Следом за операцией взялся за форму его, за исподнее, отмыть от крови спекшейся. Проглядел перед стиркой карманы: вдруг бумаги, вещи мелкие какие. Кроме Евангелия во внутреннем кармане шинели, к слову, посередине штыком проколотого, нет как нет ничего, ежели не брать в счет нагана, семи золотых червонцев да пяти тысяч «обойными». А мундир стирал, нащупал невзначай пальцами бумагу, в китель зашитую. Распорол подкладку, бумажку расправил; чернилами написанное расползлось, но на личном бланке самого Верховного Правителя писано. Подпись не уцелела, тоже смыта, может быть, и подписал самолично адмирал. Он, слыхал, флотским пуще остальных доверяет, а офицерик – морской. Прочитать, что на бумаге там, стараться не буду, сам после расскажет, коли захочет, а нет – и не надо… Волки воют. Много их развелось теперь. К балагану Староларневскому надобно б сходить, земле предать тех, что под елью. Под Благовещенье еще, помню, видал у стоянки путейцев, как с кем‑то убитым разделались волки: от одежд – клочья, внутренности все выведены. Как бы и с этими серые не то же сотворили.
22 ноября 1919‑го. День кончился – Слава Богу, а поворотиться могло так, думать больше не хочется, и из головы не выгонишь. Утречком пораньше прихватил пешню и заступ и отправился к Староларневскому. Саженях в пяти от ели принялся копать могилу. Верхний мерзлый слой снял до солнечного восхода, легче пошло. Втянулся, не заметил, как всадники подъехали. Голову вскинул на лошадиный всхрап, их числом двадцать. Красные. Старший меж них, лицом рябой, со шрамом сабельным во всю щеку, спрашивает: «Ты кто такой и чего тут роешь?» Местный таежный житель заимочник Терентий Засекин, ответствую, а рою могилу. Ты, говорит, из меня дурака не строй. Сажень на две копает – и могилу. Я, опять ответствую, из себя никого не строю. Могила братская, под ель загляни, поймешь. Он сам не поленился, спешился, смотреть пошел. Вернулся. То голос строгий был, ледяной, а тут как в ростепель оттаял: «Неужто ты один всех шестерых?» Он уж и услышать приготовился подтверждение и отвязался бы, поди‑ка, сразу, только грех чужой на душу мне к чему? Я не душегуб, сказал. Рябой на слова такие взбеленился. Тогда по чьему такому заданию ты белую контру хоронишь, какие они тебе братья и как здесь очутилисъ? Я в ответ: дескать, задания никакого не получал да и не от кого, а просто по христианскому обычаю всякое тело земле предать должно, и теперь они ни белые, ни красные – никакие, а братская могила – это так не мною выдумано говорить, но коли не нравится, пускай общим местом погребения мертвых людей будет могила.