Николка Персик | страница 66



Так, созерцаю себя. Порою же прерываю исследования, чтобы реветь. Ночь тянулась бесконечно. Зажигаю свечку, втыкаю ее в горлышко старой бутылки (нежно пахнет она смородиной, но далече наливка: образ того, чем предполагал я стать в ближайшем будущем! Тело ушло, остался только дух). Извиваясь на соломенном своем тюфяке, я пытался читать. Возвышенные апофегмы римлян не имели никакого успеха. К черту этих бахвалов! "Не всяк создан для того, чтобы в Рим попасть". Ненавижу глупую гордость. Желаю я посетовать всласть, коли резь у меня в животе... Но когда затихает она, коль могу, хочу я смеяться. И я смеялся. Вы не поверите? Да, хоть страдало тело мое, как зерно под жерновом, хоть зуб на зуб не попадал, - раскрыв наугад книгу "Шуток" доброго этого Буше, я нашел в ней одну такую крупную, хрустящую и золотистую... шут ее подери! - что я захлебнулся от хохота. Я говорил себе:

- Вот дурень! Эй, перестань. Тебе же будет хуже.

И что ж: посмеюсь, а после повою, повою, опять засмеюсь. И мычу я, и ржу я... Чума и та хохотала. Ах! мой бедный мальчишечка, стону-то, смеху-то!..

Когда забрезжило утро, я уже годился в покойники. Не мог я стоять. Ползком дотащился я до единственного оконца. Выходило оно на дорогу. Дождавшись прохожего, его я окликнул слабым, надтреснутым голосом. Нужды не было слушать, чтобы понять. Он увидел меня и, крестясь, пустился бежать. Через четверть часа уже стояло - какая честь! - двое стражников перед домом моим; и запрещено мне было переступать порог оного. Увы! я и не пытался. Только просил я их послать в Дорнси за старым другом моим, нотариусом Ерником, дабы составить завещание. Но они так трусили, что страшило их самое дуновенье голоса моего; и мне кажется, честное слово, что из боязни чумы они затыкали себе уши. Наконец поленичек-подкидыш, пастушок при гусях (доброе сердечко!), который меня полюбил после того, как я его однажды поймал, когда он поклевывал вишни в моем саду, и сказал ему: "Дрозденок, сорви-ка заодно и для меня", - пастушок подкрался к окну, подслушал и воскликнул:

- Господин Персик, я побегу!

...Что произошло потом, очень мне было бы трудно вам рассказать. Знаю только, что в продолженье долгих часов я в бреду валялся на соломе, язык высунув, как теленок. Хлопанье бича, звон бубенцов на дороге, могучий знакомый голос... Ну, думаю, приехал Ерник... Стараюсь приподняться. Ах! жизнь моя тяжкая! Мне казалось, что несу я святого Мартына на затылке и черта на заду. Говорю себе: "Когда бы в придачу были еще скалы Басвильские, все равно надо тебе встать..." Мне хотелось, видите ли узаконить (ночью-то я успел многое передумать) некоторые намерения, сделать в пользу Марфы и Глаши оговорку в завещанье, которую не могли бы оспаривать мои четыре сына. Я взвалил на подоконник голову свою; весила она не меньше нашего огромного городского колокола, падала вправо, влево... Увидел я на дороге двух милых толстяков, которые глаза таращили с выражением ужаса. То были Антон Ерник и поп Шумила. Верные мои друзья примчались во весь дух, чтоб успеть застать меня в живых. Должен заметить, что, когда увидели они меня, пыл их остыл. Они оба шагнули назад (вено, для того, чтобы лучше судить о картине). И проклятый этот Шумила, в виде утешения, повторял: