Живущие в подполье | страница 44
— В самом деле?
— Как будто. А почему бы тебе это не проверить?
— Что ты, дорогой, в такую пору?! Когда так ласково припекает солнышко!
— Сейчас самая пора, — с ленивым благодушием вступила в разговор Сара.
И снова муж:
— По-моему, ты взяла не свой стакан. Из этого стакана пил Васко Роша.
— Не все ли равно. Может быть, так будет вкуснее. Что вы на это скажете, Васко?
Скука людей, не знающих, что делать со своим временем и с собой, скука, которую они привезли из дому и которая будет следовать за ними повсюду. Дочь Жасинты привлекли шелковистые волосы Сары, распущенные по плечам, и она потянулась, чтобы их погладить, но отдернула руку прежде, чем кто-нибудь заметил ее жест, и коснулась растрепанных воображаемым ветром длинных волос на разбросанных по полу модных журналах, где были изображены стройные девушки. Ее пальцы ласково поглаживали бумагу, снова и снова расчесывали волосы, а глаза светились нежностью, которая словно бы исходила от этих девушек. Азередо зевал, откровенно и с удовольствием, равнодушный к запоздалым трелям тирольского певца. Сара с улыбкой увядающей розы печально созерцала свою минувшую молодость, поднеся мундштук с сигаретой ко рту, и тотчас все руки потянулись к ней с огнем. Победил тот, кто сумел зажечь зажигалку уже в кармане. На западе появилась багряная полоса. Вершины горных хребтов стали кроваво-красными, точно ветер содрал с них кожу. Еще несколько минут, и наступит молчание, вялое и пресыщенное, нарушаемое лишь короткими резкими фразами вроде той, какую Арминдо Серра бросил Азередо:
— Вы сегодня целый день плюетесь. Что у вас, нервный тик?
— А вам неймется с вашей бальзаковской наблюдательностью.
Сверкнувшие было ножи тут же спрятались в ножны равнодушия. Вероятно, они осточертели друг другу. А ему, Васко, больше всех. Даже больше, чем Азередо.
Мастерская была очень кстати. Но действительно ли его интересовала работа? С каждым днем (давно ли?) в нем росло разочарование даже в том, чего он еще не осуществил. Сколько вещей остались незаконченными, брошенными на середине, точно памятники неверия в себя, памятники дезертирства, хотя иные, и незавершенные, говорили о сдержанной ярости, не столь сильной, чтобы придать им одухотворенность, но достаточно красноречивой, чтобы поведать о борьбе с эрозией, поразившей их творца. Законченные же скульптуры, которые он должен был закончить, с ужасающей силой свидетельствовали о проституировании его искусства на потребу клиентам — добрым буржуа; выполненные с унылым автоматизмом ремесленника, они обеспечивали ему материальную независимость, от которой он, настрадавшись в юности от нищеты, уже не мог отказаться. Не хватало мужества. И таким же, как Васко, был Малафайя, все Малафайи. Какой ценой оплачивался этот загородный дом, бассейн, летние дни среди светской фауны, осушавшей его бутылки с виски, изысканные мигрени Сары, завтраки в посольствах, пожатие руки неотесанных магнатов, приобретающих лоск в обществе задиры художника? Какой ценой? Капитуляциями. Капитуляциями, от которых душа, израненная до живого мяса, раздираемая в клочья, истекала кровью, подобно быкам во время корриды, которым не дано умереть стоя, как бы мужественно они ни сопротивлялись. Он, Васко, ваяет бесплотные группы, объятые безмятежным покоем, лишенные нервов и жил, или своих нимф (комментарий Марии Кристины: «У тебя, должно быть, нет иного источника вдохновения, кроме голых женщин. Это и есть твой опыт? Прикрой их хоть фиговым листком»), взобравшихся под крыши десятиэтажных домов вроде дома Барбары, например, где финансисты и политические деятели развлекаются в обществе осторожных подружек; Малафайя расписывает стены банковских вестибюлей, восхваляя коммерсантов, которые сопровождали не без выгоды для себя деревенских мужиков, сменивших плуг земледельца на дерзкие скитания по морям. Живопись поучительная и мужественная, говорили газеты, говорили магнаты, неувядаемая эпопея каравелл. «Это моя-то живопись мужественная? Разве у нас есть мужество? Нет, господа, мы растратили его на каравеллы». И журналисты улыбались снисходительно и любезно; и магнаты тоже улыбались с рассеянным и покровительственным видом. «Разве у нас есть мужество?» — повторял Малафайя, едва не захлебываясь в пресном океане улыбок и нарядных женщин («О, вы ужасный человек!»), которые, порицая его таким образом, поощряли быть еще более непокорным, еще более восхитительно ужасным, и он будет повторять эту свою фразу с яростью самоуничижения до тех пор, пока друзья по кафе и прихлебатели из загородного дома, внимая ему с непристойной жизнерадостностью, не лишат ее всякого смысла. Малафайя упорствовал в своем безумии: большинство сюжетов его фресок, ослепляющих потоками чистых тонов, скорее ярких, нежели буйных, настойчиво вращалось вокруг ось Великих географических открытий. Навязчивый бред или иносказание. Должно быть, и обвинение и в то же время призыв. Обвинял ли он только себя, приберегающего свой протест для полотен с бандерильями и быками? Или же весь народ, пассивный и обессиленный, который мог возродиться, лишь пережив потрясение?