Живущие в подполье | страница 100



Ни единого упоминания о встрече в студии, ни горечи, ни злобы, ни намека на пережитое наслаждение, только вполне естественное равнодушие — как у мешка с песком, бей по нему сколько хочешь, все без толку. Та ли это Жасинта, что после его оскорбительных слов натянула кружевные перчатки и вышла из мастерской, даже не обернувшись на прощанье в сторону того, кто ее оскорбил? Какой она казалась тогда обиженной и уязвленной! Нет, эта Жасинта другая. Проститутка, принимающая пощечины как должное и тут же забывающая о них как о чем-то обычном для своего ремесла. Что ей отвечать, как продолжить разговор? Эта Жасинта, так не похожая на женщину, которой он обладал в мастерской, предвкушая еще более сладостное пленение, эта Жасинта, «никогда не строящая планов на будущее», теперь разверзла перед ним пропасть молчания, произнеся умышленно лишенные всякого смысла фразы и ожидая, что скажет он. Молчание это длилось один миг, но ему оно показалось вечностью, нужно было немедленно прервать его любой ценой, даже дав ей повод позлорадствовать над тем, как он цепляется за край пропасти. Наконец Васко пробормотал:

— Ну, а как мы будем с твоей скульптурой?

— В самом доле, надо это обсудить, — подхватила она. — Ты действительно собираешься воспользоваться моделью? Или она тебе не подошла?

У него перехватило дыхание.

— Подошла.

— Тогда ты сам виноват в промедлении.

Она упрекала его! Это было все, что Васко понял из ее слов, и тотчас ощутил нетерпеливое волнение.

— И не раскаиваюсь.

Его волнение передалось Жасинте.

— Что ж, тем лучше. Ты казался таким безразличным, когда мы прощались.

— Но ведь мы так и не простились, — его голос внезапно охрип.

— Да, не простились, Васко.

Разговор наконец завязался, слова, таящие в себе обещание, приобрели двойной смысл. Разговор завязался, кровь быстрее заструилась по венам, голова пылала, губы пересохли, и приходилось их облизывать; наконец он решился предложить:

— Сегодня?

И она, тоже сдавленным голосом, ответила:

— Сегодня. После того как я услышала твой голос, любимый, мы должны встретиться сегодня.

Только не в студии. Сегодня, но не в студии. Они условились встретиться в кафе, а потом… куда же ее повести потом? Он слышал, что можно снять комнату на время, но понятия не имел, где, да и Жасинта разве согласилась бы? Ведь это грязно, унизительно. Такого Жасинта ему не простит. Может быть, обратиться к Азередо? Несмотря на свой ангельский вид (лобик его, шириной в палец, почти полностью закрывала густая белокурая челка), Азередо знал все злачные места, был в курсе всех столичных скандалов, назревающих романов, и «обожал» рассказывать о них с подробностями, какие могли быть известны либо свидетелю, либо своднику, впрочем, кое-кто утверждал, что так оно и было, но больше всего приходилось остерегаться ядовитого языка Азередо, который с наслаждением копался в грязном белье знакомых, продолжая считать себя их другом, и при первом удобном случае, не в силах побороть искушение, выкладывал доверенный ему секрет. Однако что поделаешь, если он жил чужими страстями, пусть даже и привирал потом? Что поделаешь, если никто больше не умел быть таким снисходительным исповедником, не умел так высмеять щепетильность буржуа и отпустить грехи тем, кто по слабости не устоял перед соблазном? К нему обращались за помощью, потому что он был услужлив и снисходителен («какое это наслаждение — заниматься любовью!») и потому, что жизнь стала бы невыносимо скучна, если бы приятели по кафе вдруг возымели вкус к супружеской верности. И кто мог угнаться за его воображением, если надо было придумать обстановку любовного свидания? Например, его описание похождений Силвио Кинтелы прославилось как истинный шедевр. Силвио будто бы принимал женщин в комнате с огромным, застланным красным покрывалом ложем, мягким, точно пух; с ковром теплых тонов на стене; с зеркальным потолком, куда обращались взоры в поисках вдохновения; к тому же под рукой у него всегда были церковные одежды, ибо ему, уважаемому автору назидательных и благочестивых книг, трактующих о духовном блаженстве, нравилось, когда женщины облачались монахинями, усугубляя таким образом угрызения его совести. Стройный изысканный аристократ средних лет, Кинтела ценил в сладострастии утонченность, возможность обрести добродетель после падения. И Азередо гордился услугами, которые он оказывал этому писателю. Стоило ему заговорить о Кинтеле, лицо его утрачивало обычное лукавство, становилось аскетически суровым. А если речь заходила о метровом распятии у изголовья кровати — о Христе, взирающем на грех, не в силах его покарать, и водруженном, чтобы олицетворять собою бессилие добродетели, молча страдающей от оскорблений, — Азередо едва не впадал в мистический экстаз.