Парикмахерские ребята | страница 46



— Эх ты, писатель! — услышал он ласковый знакомый голос. — Вставай, крокодильчик мой. Уснул прямо за столом. И главное, хоть бы одну строчку написал…

Маринкины руки лежали у него на плечах, а прядь ее волос упала за воротник его рубашки…

8. Последний аргумент идеализма

Треснула маленькая электронная лампочка, придавленная его лопаткой, и тонкое острое стекло вонзилось в тело. Он дернулся, открыл глаза и увидел все ту же отвратительную темноту. Из темноты раздавался хриплый голос:

— Не спать! Не спать. Жить тебе, что ли, надоело?

Он не сразу сообразил, что это его собственный голос, а когда сообразил, облился холодным потом. «Схожу с ума? — подумал он. — Ну, уж нет! Я так просто не дамся. Я жить хочу. И я еще буду драться за эту жизнь!»

Он перевернулся на живот и грохнул обеими руками по обломкам, так что они зазвенели и раскатились, рассыпались в стороны. И, приподнявшись на локтях, он вдруг начал хрипло и яростно декламировать:

И вечный бой! Покой нам только снится.

И тут же выплыла из подсознания вторая строчка, неожиданная, как крик в тишине:

И пусть ничто не потревожит сны.

А вместе с ней — еще две, удивительные, но уже мягкие, тихие:

Седая ночь, и дремлющие птицы
Качаются от синей тишины.

Чьи это стихи? Он не мог вспомнить, но они возникли и теперь стучали в мозгу настойчиво и безжалостно:

И вечный бой! Атаки на рассвете.
И пули, разучившиеся петь,
Кричали нам, что есть еще бессмертье.
А мы хотели просто уцелеть.
Простите нас, мы до конца кипели,
Мы падали на низенький бруствер.
Сердца рвались, метались и храпели,
Как лошади, попав под артобстрел.

А последнее четверостишие, пронзительное и страшное, разорвалось в мозгу, как бомба:

Скажите там, чтоб больше не будили!

И пусть ничто не потревожит сны, — отчаянный, истошный вопль, переходящий в хрип. И сразу — совсем другая интонация: крик сменяется на шепот, строчки пронизаны болью, и из них текут, текут так долго сдерживаемые слезы:

Что из того, что мы не победили?
Что из того, что не вернулись мы?[1]

Геннадий поднялся, кривясь от боли, брезгливо отряхнул прилипшие к телу мелкие стеклянные крошки и проковылял к окну. Стихи его потрясли. Он вспомнил теперь, откуда их знает. Эти четыре строфы читал Ленька в день их последней встречи. А у Геннадия была странная особенность: он иногда помимо воли запоминал с фотографической или, если угодно, с магнитофонной точностью какие-нибудь формулы, стихи, целые куски газетного, художественного или научного текста. Это случалось обычно в те, особенно важные для него дни, когда сосредоточивалась в мозгу вся интеллектуальная энергия. И тот слякотный октябрьский денек — кафе, разговоры, прощание на улице Горького — был именно таким.