Наследники | страница 39



Одно только отравляло ему жизнь: ничем не заглушаемая подозрительность. Ему казалось, что окружающие отлично знают о его тайне и что сын несдержанно разболтал о ней всему Копенгагену. Не оттого ли Ивар в своих кратких письмах никогда не упоминал о заповедном деле?

Иногда, изменяя своей скрытности, он пытался узнать у Мадарьяги — не болтают ли чего-нибудь о нем окружающие люди. Лукавый креол, высекая желтый огонь возмущения из своих черных глаз, сжимал кулаки и с театральной преданностью успокаивал его:

— Никто не посмеет говорить о вас что-нибудь дурное. Никто! Если же это случится, я… Вот мой кулак. Он…

А про себя думал: «Что-то есть, вероятно, чего опасается старик — да! да!» — И стал внимательно следить за ним, за каждым его шагом, за каждым его поступком. Когда у Ларсена начались частые головные боли и он бросался в кровать, словно ища там забытья, Мадарьяга решил: должно быть, это мучает его совесть. Но в поисках разгадки он наткнулся на другое: он первый заметил, что у Ларсена стала ослабевать память. Старик забывал об отправленных письмах, о полученных ответах, о выданных деньгах.

Плутоватый креол прищелкнул языком: неплохо, на этом можно кое-что нажить, особенно если не давать знать о состоянии старика Ивару. Этого он легко добился, беззастенчиво просматривая всю переписку между отцом и сыном. Впрочем, очень скоро это оказалось излишним: переписка заметно шла на убыль. Страдая от головных болей, старик, очевидно, перестал думать о всем том, что было вне его. Мадарьяга сам составлял письма и приносил их ему только для просмотра. Дрожащей рукой, не читая и ничего не спрашивая, старик торопливо ставил свою спотыкающуюся подпись, а затем сумрачно всматривался в потное лицо Мадарьяги и недоверчиво спрашивал:

— А кому это? Или ты уже говорил? Но не обманываешь ли ты меня, Мадарьяга? Смотри! Ведь я…

Креол обиженно отшатывался и, закатывая к потолку свои влажные голубые белки, с неподдельным ужасом восклицал:

— Иисус-Мария! Смею ли я сделать такую вещь!

А голова у Ларсена, между тем, все слабела и слабела. Походка стала у него петушиной. Одно плечо дрожало. Редкие седые волосы, безжизненные как пакля, казались приклеенными. Из-за постоянного шума в ушах он то и дело затыкал ушные отверстия клочками разорванных платков, наволочек, салфеток, а иногда бумагой. Когда же поблизости ничего этого не оказывалось, он махал рукой у самого виска, точно отгоняя назойливую муху. В дождливые дни, когда Ларсену приходилось безвыходно сидеть дома, он начинал копаться в ящиках письменного стола, где рядом с коносаментами, квитанциями и фактурами лежали камешки, раковины и катушки от ниток. Повозившись с этой мелочью, он под конец брал одну из таких квитанций, брызгал на нее чернилами и, аккуратно сложив бумагу, любовался потом причудливостью полученной кляксы. Когда дождь проходил, он сушил эти кляксы на солнце, а затем, пронумеровав их, деловито укладывал в стопки.