Шесть повестей о легких концах | страница 40
Ежиком стрижет, и вдруг забудет, вопьется в плоскогорье, — горы, пропасти, — скандал. Ус отхватит. Изрежет бритвой, и даже не стыдится. Под скрип ножниц, плеск воды и шутки слышит хруст заломленных рук. Гирш знает — стрелка бежит наверх: час любви.
Ей Залик ничего не говорит, но приручил к своим шагам и робко часами сидит на сундуке. Гирш поет «шифс-карта». Лия чахлый уголь раздувает. Сидит.
И только раз, в апреле, когда даже в Бердичеве сирень растерянно кидается в лицо, не выдержал. Схватил пульверизатор «Флер-д’Эспань», вбежал к ней, завизжал: «моя!» и начал брызгать. Райский дождь. Она не убежала. Грустно улыбнулась. А больше — не могла.
Старый Гирш болел за внучку. Ей время Залика признать. Лечь рядом с мужем. Легким вскриком отметить первый час. И громким воем — рожая сына — второй. Болел, но крепче боли верил. Иногда опаздывают, станут, — дунешь и пойдут.
Кожаный картуз, готовый пожрать опухшие, слезящиеся, жалкие глаза. Один с лупой — внутрь часов глядит, мудрец. Другой — гуляка — на Лию, в небо — радуется миру. На шее красный платок. И сюртук, тот, от которого уют, тоска и старость, древний, почти что вавилонский. Ноги мерзнут. Болят почки. И всё же радость.
Канун субботы. Бедную каморку пристыдили, она подтянулась, прибрала лоскуты, боится дыму напустить, не дышит. Из синагоги — Гирш. Смуглый хлеб с завитушками, хрустящими, теплыми, как пальчики Лии. Над ним — развязали золотые крылья — роятся свечи. Гирш нюхает из старой оловянной башенки, с флажком, что вертится звеня, — гвоздику. Другие радость видят или слышат. Еврей же должен нюхать, как старый волк весною на проталине, принюхиваться должен к жизни. Гвоздика пахнет хорошо, дурманно, далеким пахнет. Средь бердичевских сплетен, заказов и долгов, средь доктора Циповича, который хочет подарить вдове Лурье часы позолоченные с накладным велосипедом, умаслить и жениться, средь Рябова, который требует за промысловое стенные с боем и, ругаясь, уже сломал стекло, средь Финкельбергов, жадных, ссорящихся — что ни месяц, то починка — бьют часы, как будто часы не Божье сердце — средь этой суеты и скуки — гвоздика остро пахнет востоком, шалашом, библейским туком и святой «шифс-картой».
Есть праздник симхас-тойре. В этот день Господь желает радости и смеха. Дышкович, выпив чашку сливок (вино — боится — глотнешь и сон), становится на стул, жене разбухшей с бриллиантовым павлином на животе, кричит, чтоб щекотала под мышками. Щекочет изо всех сил. Но Дышкович не смеется, еле-еле искривит свой хмурый рот. А Гирш отопьет жидкого чая и улыбнется — прямо вверх, по-детски. Зло, конечно, есть. Изгнание, война, рык и топот пристава, печали Лии, ссоры Финкельбергов. Но всё это затем, чтобы внезапней и милей, прорвав тучи над запуганным, золотушным Бердичевом, раскрылась улыбка Господа. И как в ответ не улыбнуться?