Олег Табаков и его семнадцать мгновений | страница 92



* * *

«Мои учителя говорили: от существа к существу о существе по существу. Сочетания такого рода в театре встречаются все реже и реже: все более как-то получается не по существу».

* * *

Наш театр на Чаплыгина поддерживали очень многие. И сред них – Алеша Аджубей, муж дочери Хрущева Рады Никитичны. Он оказался одним из немногих, кто реально бился за то, чтобы в конце 70-х мне дали открыть театр. Алексея тогда уже убрали из «Известий», он заведовал отделом очерка в журнале «Советский Союз», но по-прежнему обладал авторитетом, а главное – несгибаемой волей. Аджубей ведь учился в Школе-студии МХАТ с Ефремовым, но потом ушел. Вот какие бывают совпадения! После первого курса они дали клятву верности идеям Станиславского, кровью расписались. Не шутки! Однажды я ходил с Олегом на день рождения к Алеше, и тот назвал меня зеленым. Было жутко обидно. Мне исполнилось двадцать три, я казался себе взрослым и многоопытным. А сейчас уже не обижаюсь».

* * *

«Все эти разговоры, что кино убило театр, – чушь собачья. У театра есть немыслимая привилегия: человеку предлагают действо, которое разворачивается только один раз, на его глазах. Вышли два актера, вынесли коврик – и началось».

* * *

«Когда Ефремов объявил о своем решении уйти во МХАТ, мы все были огорошены. Я так чувствовал себя бежавшим на свидание к любимой и вдруг мордой с маху налетевшим на бетонный столб. Для меня то была настоящая катастрофа. Четырнадцать лет отдал «Современнику». Четырнадцать! Ефремов предлагал идти вместе с ним во МХАТ. Не только мне, но и некоторым другим. Мы с Женькой Евстигнеевым наотрез отказались обсуждать тему. Олег не ожидал подобного поворота и тоже оказался огорошенным».

* * *

«Во все времена смешно от одного и того же: от несовершенства человека».

* * *

«Константин Михайлович был настоящим мужиком! Когда я приехал с ним в Берлин на премьеру фильма «Живые и мертвые», Симонов, увидев, сколько мне выписали суточных, сказал: «Старик, хочу дать немного денег. У меня есть еще, а вам пригодятся». Я стал мучительно краснеть и что-то лепетать, пытаясь вежливо отказаться от предложения. Симонов остановил словесный поток: «Бросьте, Олег! Разбогатеете – вернете». Никогда не забуду эту деликатную и тактичную форму поддержки. Кстати, благодаря только его статье в «Правде» наш «Современник» не закрыли».

* * *

«По сути дела, с детских лет я вынужден был иметь двойную, а то и тройную нравственную бухгалтерию – живя в этой жизни, соотнося себя с нею, принимая общепринятые условия, в то время как на самом деле настоящее положение дел было совсем-совсем страшным и серьезным. Длительное время существовала разработанная, разветвленная система, разделявшая общество на два лагеря: одни стучали, а других увозили. И тем сложнее давалась мне жизнь в этом обществе, чем более я был обласкан, востребован и благополучен. Мне никогда не хотелось быть диссидентом. Я относился к ним настороженно. Они мне не всегда казались достойными людьми. Много лет спустя я прочитал подобные сомнения у Иосифа Бродского. Мне не нравились те, кто использовал свою принадлежность к стану диссидентов, как некую индульгенцию на все случаи жизни. Правда, я никогда не считал диссидентами ни Солженицына, ни Сахарова, ни Владимова, ни Войновича… И мне всегда казалось, что средствами своего ремесла я тоже могу изменять жизнь к лучшему. Но не революционно, это уж совершенно очевидно. Что-то меня сильно не устраивало в том, как люди выходили на Красную площадь. Джордано Бруно мне казался в большей степени имеющим право на уважение, потому что его поступок был «одноразовым» – ведь нельзя быть перманентно идущим на костер революционером. А какие-то коллективные прозрения, когда пять человек выходили на Красную площадь, мне были глубоко несимпатичны в силу, наверное, неуемного честолюбия. Моя профессия индивидуальна. Я всегда с пониманием относился к материальным тяготам людей, обрекавших себя на муку диссидентства, но та самая «труба», которая так призывно гремела, в моей душе должного отзвука не находила. С другой стороны, я никогда в жизни не подписал ни одного документа, осуждающего тех, кто выходил и боролся с существующим режимом. Это стоило мне очень немалого: и нервов, и хитрости, и изобретательности, но тем не менее я не сделал этого ни разу в жизни, что и констатирую в возрасте шестидесяти пяти лет».