Мастера русского стихотворного перевода. Том 1 | страница 38



. Это единство — в живом понимании народных черт тех еврейских, польских, украинских, греческих, французских, немецких, моравских песен и стихотворений, которые он, хорошо владея многими языками, переводил с оригинала (в отличие, например, от Д. Минаева, владевшего только французским). При всем своем отличии от поэтов некрасовской школы, Мей как переводчик был близок к ним, — и он тоже переводил Беранже (и других поэтов-песенников — таких, как П. Дюпон и Г. Надо), стремясь, по справедливому замечанию исследователя, «сознательно подчеркнуть тематическую и идейную злободневность своих переводов… Установка на неприкрашенный, „прозаический“, предельно точный язык реальной жизни, особая живость и заразительность веселых „куплетных“ интонаций, задорный, вызывающий тон отличают лучшие из меевских переводов».[52]

Все же наиболее крупной фигурой среди поэтов-переводчиков 50—60-х годов был уже упомянутый М. Михайлов, последовательно воплотивший в переводе, которым он занимался не от случая к случаю, а как профессионал, принципы некрасовской поэтической школы. Михайлов оставил огромное и до сих пор не до конца оцененное наследство — переводы стихотворений и поэм более чем шестидесяти поэтов (античных, западноевропейских, славянских), а также многочисленных народных песен. Он видел главную задачу поэта-переводчика в том, чтобы «познакомить как можно ближе, сколько позволяют его силы, с избранным им подлинником читателей, лишенных возможности узнать сочинение в оригинале»[53], и таким образом расширить кругозор публики, развивать, обогащать и совершенствовать русский поэтический язык. Понимая, что «форма постоянно обусловливается содержанием» и что в ней «не может быть ничего произвольного»,[54] Михайлов считал вредным всякое приспособление к привычным для читателя формам, всякие «обыкновенности», — он резко осуждал переводческую практику Э. Губера (которого «пугала в подлиннике оригинальность образов и выражений»[55]) и Н. Грекова (который «прежде всего заботился о гладкости стиха… везде на первом плане у него гладкость, плавность и текучесть своих собственных стихов»); он видел главное достоинство переводного произведения в том, что оно способно привить своей поэзии далекие от нее и казалось бы неосуществимые в ней образные и метрические новшества: «…сила поэтическая, — писал он в программной статье 1859 года об издании Н. В. Гербеля „Шиллер в переводе русских писателей“, — способна усвоять языку самые, по-видимому, чуждые ему формы. Что, кажется, может быть менее русского, чем пятистопный ямб для драм, усвоенный нам тем же Жуковским в „Орлеанской деве“ и окончательно утвержденный „Борисом Годуновым“ Пушкина и другими драматическими его отрывками? Но вот что значит твердость руки гения, распоряжающегося языком, как покорным своим орудием»