Бремя имени | страница 6



В роковом 34 году (когда после убийства Кирова начался «большой террор») Прейгерзон прекращает и писать. Но катастрофа еврейства в годы второй мировой войны заставила его вновь взяться за перо. Выхваченный из народного ополчения, в которое записался добровольцем, и направленный в угольную Караганду, Цви Прейгерзон пишет здесь роман «Когда угаснет светильник». Имелась в виду неугасимая лампада, более века стоявшая на священной для хасидов могиле «Старого ребе»[11] — рабби[12] Шнеур-Залмана из Ляд. В тридцатые годы нашего столетия огонь ослабевает, свет заветной меноры[13] все тускнеет. Гаснет сама еврейская жизнь, меркнет религиозная традиция. Война покончила и с этой традицией, и с этой жизнью. Местечко мертво. Только тридцать обреченных на смерть спасаются через внезапно открывшийся перед ними подземный ход. И тот, кто поддерживал огонь, убит. Угасла «частица света, которой нет конца». В рассказах сороковых годов, таких, как «Шаддай», торжествует мистика судьбы. В безумии всеобщей гибели, поголовного истребления осуществляется закон возмездия, и творится чудо спасения… «Когда уже растет пророк / Из будничного очевидца!»

Давным-давно, в начале века шли бурные споры о выборе языка евреями. В Советском Союзе победил идиш, иврит был признан незаконным языком. Спорщики — и «идишисты», и сторонники иврита, — задержавшиеся в России, в большинстве своем превратились в дым, вылетевший из труб лагерных печей (те же из мастеров идиша, что уцелели в войну, были расстреляны Сталиным). «Черта под чертою. Пропала оседлость: / Шальное богатство, веселая бедность. / Пропало. Откочевало туда, / Где призрачно счастье, фантомна беда. / Селедочка — слава и гордость стола, / Селедочка в Лету давно уплыла». Это — из стихов Бориса Слуцкого. Уцелевшие вернулись. Но теперь уже безвозвратно исчез мир, знакомый им с детства. Определенный быт превратился в дым, испепелилось само бытие. Нахлынувшие чувства выразил молоденький Наум Коржавин — в его ранних стихах была поэзия:

Мир еврейских местечек…
   Ничего не осталось от них,
Будто Веспасиан
   здесь прошел
      средь пожаров и гула.
Сальных шуток своих
   не отпустит беспутный резник,
И, хлеща по коням,
   не споет на шоссе балагула.
Я к такому привык —
   удивить невозможно меня.
Но мой старый отец,
   все равно ему выспросить надо,
Как людей умирать
   уводили из белого дня
И как плакали дети
   и тщетно просили пощады.
Мой ослепший отец,
   этот мир ему знаем и мил.