Тварь размером с колесо обозрения | страница 89
Мы поужинали на кухне с Ромой Бобковым. Я больше молчал, Рома рассказывал. Помню, как он рассказал о своей преподавательнице, победившей рак желудка; у нее случилась спонтанная ремиссия. То есть ее не успели даже лечить: рак сам прошел. Мне в это не верилось. Я подумал: может, Рома выдумывает, чтоб успокоить меня, мол, вот и так бывает, держись.
— Наверно, ошиблись с диагнозом, — сказал я.
— Нет, — сказал Рома, — в том-то и дело, что не ошиблись. Была подтвержденная гистология. Все уже думали, что умрет. А некоторые ее студенты радовались, честно говоря: противная была тетка. Но — поправилась. Спонтанная ремиссия, говорю же. Такое случается, чаще при таких разновидностях рака, где клетки обновляются очень быстро, вот как при раке желудка; очень редко, но бывает.
Я подумал, что надо почитать литературу на эту тему; но все это потом, потом. Я стоял на краю пропасти, и бездна надеялась меня пожрать: на спонтанную ремиссию надеяться нельзя.
На следующий день я ждал Яну возле станции метро. Позвонил ей: не отвечает. Время уже было позднее, около двух часов, кафедра патологической анатомии вот-вот закроется, и нужный нам специалист уйдет. Шел дождь. Я купил в ларьке шаурму, нервно жевал. Кетчуп капнул на куртку; не сразу заметил, вытер платком, но пятно осталось. Наконец, из подземного перехода появилась Яна, быстро шагая мне навстречу. Я взял ее за руку, раскрыл зонт.
— Ну как?
— Еле успела, — сказала она. — Сначала стекла долго не хотели искать, хотя бумажка уже подписана: у них, видите ли, перерыв на чай; потом чуть на самолет не опоздала. Жуть.
Специалист дождалась нас. Разложила стекла, приготовила микроскоп: ну теперь все ясно. Умеренно дифференцированный плоскоклеточный рак. Но вы знаете, это ведь, по сути, еще и не совсем рак, это карцинома in situ. Это, по сути, еще такая папиллома, которая только начала перерождаться в злокачественную опухоль.
— Это хорошо или плохо? — спросил я.
— Тут такое дело, — сказала она, — от папилломы сложно избавиться, она привязчивая и плохо поддается лечению химией и лучами. То есть сама опухоль, которая из нее получается, она довольно восприимчива и для лучей, и для химии, но вот папиллома…
Она описала стекла прямо при нас в ворде, тут же распечатала, подписала и отдала бумагу.
— Теперь можно к Спирину, — сказала Яна, когда мы вышли из здания.
Новое здание института нейрохирургии Бурденко вызывало доверие: по крайней мере, не мрачные коробки на Каширке. Помню, приехали мы на место рано утром, еще до открытия института. Был мороз, асфальт покрылся коркой льда. Мы зашли с Яной в ближайшее кафе, выпили по чаше кофе, согрелись. Говорили обычные в таких случаях слова, шутили, старались быть вежливы друг к другу. Я сидел и думал, что я снова отдаляюсь от нее, от всего этого мира. Я снова здесь чужой. Звуки стали глуше, цвета потускнели. Было обидно, что вот мне дали надежду, а потом забрали ее и винить некого; не надо было надеяться. Но все же я не совсем отчаялся, я цеплялся за ускользающие хвосты; столько еще вариантов. Если не выйдет в Бурденко, есть вариант с криодеструкцией в Блохина; надо только попытаться выйти на доктора напрямую, без очередей и бюрократии. Я поглядывал на часы в телефоне. Время подходило. Мы расплатились за кофе, отправились на контрольно-пропускной пункт института. Там пришлось выстоять очередь; оказывается, зря мы сидели в кафе, надо было подходить раньше и занимать очередь за бумажкой, по которой нас пустят в здание. В принципе ждать пришлось недолго. Мы поднялись на седьмой этаж. Внутри институт выглядел очень по-современному; похоже на дорогие госпитали, как их любят показывать в американском кино. Широкие двери, аппаратура, врачи в сине-зеленых халатах. Больные с перебинтованными головами степенно гуляли под руку с родственниками; я увидел пациента с огромной вмятиной в черепе. Он мне запомнился, потому что и у меня был немаленький шанс заполучить такую же вмятину.