Избранники Смерти | страница 90



— Не может человек не привязываться. Такова суть человеческая. Так или иначе пускаем мы корни в других людей, питаемся их любовью, их благодарностью и добротой, растем над собой, приносим плоды. И они нами питаются, нами живут. А когда вырывает человек другого из своей жизни, словно половину себя, вырванный, теряет. Иные гибнут, а иных Землица зачем-то оставляет жить.

Агнешка замолчала, сдерживая слезы. Сколько дней прошло, а не желала заживать рана, оставленная Иларием. Глубоко пускает корни первая любовь, долго шрамы от нее кровоточат. Разбередил, растревожил душу своими расспросами да разговорами князь Черны.

Владислав молчал. Думал о чем-то своем. Лицо его стало мрачным. Молчание становилось тягостным. Птица, смолкшая ненадолго, перелетела под самое окно и засвистела, защелкала с новой силой.

— Когда уйти думаешь? — спросил князь медленно.

«Когда придумаешь ты, князь, средство от радужной топи», — хотела сказать Агнешка, но осеклась. За все время, что жила она в чернском тереме, ни разу не дал князь никому понять, чем занят. Исчезал куда-то, появлялся, но и словом не обмолвился никому, что ищет средство от земного проклятия. Если б хоть кому сказал — знала бы уже Агнешка. Разговоры слуг она слушала всегда внимательно, а от слуги редко что можно утаить. Но Владислав свои тайны охранял крепко. Верно сказал: не умел он привязываться, доверять не спешил. Отчего же тогда сегодня ей душу приоткрыл?

— Когда нужды во мне не станет у вашей супружницы, — ответила она тихо. Ей все казалось, что птичья песня, тонкая, хрупкая, как весенний лед, повисла между ними, дрожа, как нитка стеклянных бус, и стоит кому-то из них двинуться, шевельнуть хоть пальцем, и она оборвется, тяжелые капли разобьются на тысячи осколков.

— А если у кого другого еще будет в тебе нужда?

Он так и не обернулся. Ветер касался отросших за зиму темно-русых волос князя, солнце превращало седину на висках в расплавленное серебро. Агнешка сжала в руках край душегрейки, не в силах понять, что за чувство откликнулось в ее душе на слова господина Черны. Странная жалость требовала, чтобы она приблизилась, чтоб обняла, заставив треснуть ледяную шкуру его одиночества, так похожего на ее собственное. Неприкаянное тянулось к неприкаянному. Досада и гордость шептали, что, пусть и обошлись с ней дурно и жизнь, и манус Иларий, а ни в чьих полюбовницах она ходить не станет, хоть бы и сам князь позвал. Страх кричал, что единого касания высшего мага может быть довольно, чтоб вся Черна в колдовском огне сгинула. Достоинство велело поклониться и выйти прочь, а доброта — остаться и выслушать до конца мучительную княжескую исповедь.