Скитания Анны Одинцовой | страница 91
— Что вы со мной сделали? — с трудом, сквозь дрожь, проговорила Анна и затряслась в подступивших рыданиях.
— Ты прошла через это, — тихо вымолвил Ринто. — Это значит, что ты сможешь, если понадобится, перейти через любое.
— Лучше бы ты убил меня! — всхлипывала Анна. — Как я могу жить после этого, как я могу смотреть в глаза Танату, людям?
— Ты должна жить после этого и смотреть в глаза всем людям… Убить человека, как ни странно, легко. Кто знает, может, тебе и это понадобится в будущем, и ты тогда вспомнишь мои слова. Энэнылын должен быть всегда готов к тому, чего не может сделать обыкновенный человек. Только избранный Высшими силами… А теперь идем в ярангу, а то совсем закоченеешь на морозе.
Несмотря на испытанное потрясение и бьющую тело дрожь, сознание Анны было ясно, и она почувствовала изменение в голосе Ринто: теперь он разговаривал как обычно. И странно звучащая мелодия исчезла, растворилась в тишине лунной ночи.
Но перед тем как войти в ярангу, Ринто сказал:
— Предстоят другие испытания… Но ты преодолела самое главное. Остальные будут легче…
— Зачем! — простонала Анна.
— Ты сама согласилась на это.
Прошло дней десять. Каждый раз, когда Анна вспоминала случившееся, ее охватывала неожиданная тоска и острое, как нарывающая рана, желание. Всеми силами своей души она подавляла взбунтовавшееся свое нутро, старалась занимать себя делами, бралась за любую работу, нянчила Тутриля, ходила за тальником, вырывая тугие, неподатливые ветки из-под слежавшегося снега. Она чувствовала, как Ринто исподволь наблюдает за ней своим острым, цепким взглядом, как бы оценивает ее поведение. Несколько раз она бралась за дневник, но не могла вывести и буквы.
Как-то вечером Ринто, перед тем как ложиться спать, протянул Анне берестяной ритуальный ковшик, наполненный жидкостью, тошнотворно пахнущей мочой.
— Выпей, — тихо сказал он.
Удивляясь собственной покорности, Анна проглотила содержимое берестяного ковшика. Против ожидания напиток остался в желудке, и довольно скоро Анна почувствовала наваливающуюся сонливость. В ушах снова возникла та мелодия, угасшая в зимней, светлой ночи. Она звучала все тише и тише. Анна успела заметить, что ее положили в родительский полог с самого края.
Нет, конечно, это был не сон. Он не бывает таким красочным, подробным, полным звуков и яркого света. И, главное, сон обычно быстро улетучивается из памяти, и потом можно вспомнить только отдельные какие-то куски. Прежде всего, ощущение полета. Настолько реальное, что края облаков, как куски развешанного мокрого белья, били по лицу, причиняя боль, оставляя на коже мокрый, красный след. Однако довольно быстро облака остались далеко внизу, и сквозь разрывы в них можно было увидеть зеленую поверхность земли. Отец и мать возникли неожиданно, совсем рядом. Они смотрели на дочь без всякого удивления, будто так и должно быть. Да и у самой Анны ни разу не возникло сомнения в реальности происходящего. Родители парили в каком-то пространстве, и ясно было, что эта встреча происходит не на земле, а в том мире, куда они ушли, унесенные голодной смертью в студеном Ленинграде, зимой сорок второго года. Мама смотрела на дочь полными слез глазами. И вдруг она сказала: «Ты стала настоящей чаучуванау». А отец согласно кивнул и заметил: «А тебе идет меховой кэркэр. Тебе хорошо там?» — «Хорошо, — ответила Анна. — Я собираюсь стать энэнылын». — «Не знаю, — с сомнением покачал головой отец. — Ты ведь у нас крещеная. Бабушка тебя тайком от нас окрестила во Владимирском соборе». Потом родители исчезли, и Анна увидела себя бредущей по Обводному каналу по направлению к Московскому вокзалу. Там, в железнодорожном буфете, работала тетя Оля, и случалось, что она давала голодной племяннице крошки и хлебные обрезки. И на этот раз тетя Оля протянула в ладони несколько крошек и сказала: «Вот, Анечка, больше нет хлеба». — «А я хлеба теперь не ем, — весело сказала Анна, — в тундре мы обходимся без него: ведь я стала настоящей чаучуванау и, может, буду энэнылын…» И вдруг Анну обступили какие-то диковинные растения с огромными листьями и кронами. Толстые корни выступали из земли и хватали за ноги. Приглядевшись, Анна увидела, что это не растения, а огромные мужские достоинства с блестящими, как металлические шлемы, головками. Она с трудом продиралась сквозь них, спотыкалась, падала, стараясь вырваться на простор. Потом эти странные видения исчезли, и она увидела свою дочь Тутынэ. Она шла, наступая босыми ногами на облака, и белые клочья их оставались мягким пушком между крохотными пальчиками ее розовых ног. Она ведь умерла, не успев даже встать на ноги, подумала Анна, и тут же светлой радостью пришла мысль: ведь с того момента, как она ушла из жизни, прошло достаточно времени, чтобы Тутынэ пошла и даже научилась говорить. Девочка протянула ручки и вправду проговорила тоненьким голоском: «Мама, мне здесь так хорошо…» Анна хотела взять ее на руки, но руки прошли через нее, как сквозь облако. Тутынэ взлетела чуть выше и прозвенела своим голосочком: «Мама, возвращайся обратно! Тебе нельзя находиться здесь долго!» Она растворилась в облаках и улетела, и только в ушах по-прежнему тонким, комариным звоном отдавался ее голосочек, а материнская мысль вместе с радостью за дочку почему-то была занята странным вопросом, на каком языке она говорила — на русском или на чукотском? Одна картина сменялась другой. Опять исчезли облака, снова появились гигантские фаллосы, истекающие с вершин белой густой жидкостью, неприятно капающей на лицо…