Раннее утро. Его звали Бой | страница 16
— Тебе лучше?
Вечером, проходя мимо каморки за кухней, мы снова увидели Робинзона. Он уже обосновался в смерти, чистенько, гнусно освежеванный, части его тела были прибиты к большой доске. Торчащие копытца выглядели по-дурацки. А вокруг — улыбки, море улыбок, и пятна крови на руках, на фартуках. И бабуля вся лучится, щеки ее цветут, она царит над этими улыбками и этой кровью, угощает вином, которое взрослые пьют, цокая языком. Смерть, смерть, смерть. Словно мираж, передо мной проплыло бескостное лицо сестры Марии-Эмильены, белые крылья ее чепца, она говорила мне: «Давай, Нина, ты права, ты облегчишь его страдания». Протиснувшись сквозь компанию выпивох, я подошла к поросенку. Сдерживая слезы, выпрямив спину, перекрестилась. Лоб, грудь, левое плечо, правое плечо — большое крестное знамение, медленно, четко — и ясным голосом сказала: «Здравствуй, Робинзон». Вот тогда-то бабуля и пошла на меня, заходясь от крика. С ума сошла эта девчонка! От возмущения ее лицо пошло фиолетовыми пятнами. Что бы она со мной сделала, какому бы наказанию подвергла, если бы папа не встал между нами, раскинув руки?
После этого случая она на несколько лет обо мне забыла. Ее тяжелый взгляд на мне не останавливался, когда я подходила к ней поздороваться или попрощаться, она сухо целовала меня в лоб и обращалась через мою голову к Жану. Ах, вот и ты, мой ангел, мое солнышко! Меня вполне устраивало ее безразличие: Жан уверял, что нет ничего неприятнее ласк Бабки Горищёк, ерошившей ему волосы. Эти волосы нельзя стричь, никогда-никогда-никогда, это же чистое золото. Она прямо захлебывалась этим «л»: «золллото». Жан говорил, что у нее ногти крючковатые. Серьезно, Нина, у меня такое впечатление, что у нее их больше десяти, она, наверное, кучу шипов прячет в рукавах, ты представить себе не можешь, как же она царапается, когда на нее находят припадки нежности.
— Нет, мне повезло, со мной у нее таких припадков не бывает.
Я не кривила душой. Оставшись без внимания со стороны бабули (а также и Евы Хрум-Хрум), я жила себе спокойно, обо мне радела сестра Мария-Эмильена, ставшая моим учителем во всем, со мной была радостная любовь Жана, и папина тоже. Но когда отец через четыре или пять лет после смерти мамы купил лошадей и посадил меня в седло, поведение бабки снова изменилось. Для начала она раскритиковала галифе для верховой езды, которые папа заказал мне в самом что ни на есть английском магазине Бордо. Какое уродство: на ногах в обтяжку, на бедрах мешки какие-то, она похожа на клоуна! Потом она увидела меня верхом на чистокровном скакуне цвета облака, отзывавшемся на кличку Аллах. Я возвращалась в конюшню, папа ехал на тяжелом темно-рыжем Юпитере. Сдерживая волнение, он наградил меня фантастическим комплиментом. Моя девочка, моя Нина, ты вылитая мать: та же посадка, а нога, а рука, и тот же огонь, Нина! (Огонь. По моему телу пробежала радостная дрожь. Огонь соединил меня и маму. Это слово выражало пламенную страсть, боевой запал, жар души и тепло сердца; наездница со сверкающей улыбкой и горящими глазами восстала из пепла и увлекла меня за собой, и под ней, и подо мной был конь-огонь.) На моем лице, наверное, читалась безудержная радость. Бабка, неподвижно стоявшая во дворе конюшни, уронив вдоль тела руки в перчатках, перехватила это выражение. Ее глаза и серьги метнули в меня четыре молнии, а в тот же вечер, за столом, бабуля пошла в атаку.