Ван Гог | страница 50
Действительно, символика вангоговских картин своеобразна. Символ для Ван Гога не является связующим звеном между ним и особым ирреальным миром, как у «чистых» символистов, поскольку этот мир его не интересует. Но его видение не непосредственно, а в известном смысле мифологично, и это вызывает потребность придавать изображению символическую окраску, «переводя» свои представления на язык чувственно-предметного изображения.
Однако, чтобы стать символом, предмет в вангоговской картине не должен претерпеть какую бы то ни было трансформацию, обрести второй план, «сделать» глубокомысленный вид и подменить собой какой-то многозначительный смысл. Это символика многопланная, лишенная признаков «чистого» стиля. Она — плод сложных скрещений, в основе которых лежит тождество художника и предмета изображения, выражающееся в этот период прежде всего в своеобразной семантике сюжетов его композиций. Для Ван Гога изображаемые предметы метафоричны, они полны смысла и значения, выходящих за их прямые жизненные функции и не тождественных их пластическим качествам. В самом отборе предметов выражается их причастность к его жизни. Они «представляют» Ван Гога и его жизненную ситуацию, их символизм функционален, так как, в отличие от классиков — малых голландцев или Шардена, — он пишет не просто «душу» вещей, а свою душу, стремящуюся воплотиться в предмет изображения.
Когда-то старые голландцы открыли человеческое окружение как основной предмет живописи и дали ему проникновенное живописное истолкование. Этот предметно-человеческий мир жил не только в натюрмортах, пейзажах и жанрах, но и в сознании каждого голландца. Ван Гог по-своему открывает свою причастность к этому традиционно голландскому предметному сознанию, превращающему мир в обжитой дом, где нет безразличных предметов.
Он культивирует в себе это чувство единства человека и предметного мира. Но если для старых голландцев такое единство было жизненной реальностью, то для Ван Гога оно возможно лишь как реальность искусства. Только благодаря живописи он приобщался к теплу человеческого очага («Едоки картофеля»), к домашней утвари, которой у него не было, но которую он теперь обретал в своих натюрмортах, к природе, которая «говорила» с ним, а он жадно внимал ее «языку»; к жизни вещей, хижин, деревьев, которые из безразличных предметов превращались, когда он их писал, в собеседников, открывающих свой сокровенный смысл.
Таковы его многочисленные нюэненские натюрморты с посудой. Подобно старым голландцам, он ласкает глазом предметы быта — крестьянскую утварь, вещи, он погружается в их взаимоотношения, в ту атмосферу, которая объединяет мертвую натуру воедино с человеком и наполняет ее «тихой жизнью» («стиллебен») («Натюрморт с бутылкой, горшком и сабо», F63, музей Крёллер-Мюллер; «Натюрморт с пятью бутылками и чашкой», F50, там же; «Натюрморт с миской, чашкой и тремя бутылками», F53, Амстердам, музей Ван Гога, и т. п.).