Ван Гог | страница 141
Уже незадолго до конца Ван Гог, возвратившись мыслями к «Колыбельной», делает признание, разъясняющее сокровенную природу его «лубочных» приемов: «Признаюсь — да ты и сам видишь это по «Колыбельной» при всей слабости и неудачности этого опыта, — что если бы у меня хватило сил продолжать в том же духе, я стал бы, пользуясь натурой, писать святых обоего пола, которые казались бы одновременно и людьми другой эпохи и гражданами нынешнего общества и в которых было бы нечто, напоминающее первых христиан» (605, 492).
В целом этот гогеновский период «сочинения» картины остается все же эпизодом в его жизни. Он писал об этом позднее Бернару: «Когда Гоген жил в Арле, я, как тебе известно, раз или два позволил себе увлечься абстракцией — в «Колыбельной» и «Читательнице романов»… Тогда абстракция казалась мне соблазнительной дорогой. Но эта дорога — заколдованная, мой милый: она сразу же упирается в стену» (Б. 21, 565).
Между тем самые взаимоотношения с Гогеном, принявшие довольно скоро тяжелый характер в силу несовместимости этих столь различных людей, окончились трагически, что имело, как известно, роковые последствия для Ван Гога.
Позднее, когда уже накал страстей утих, он, не имея особенного зла против Гогена, все же писал о нем: «Я не раз видел, как он совершает поступки, которых не позволил бы себе ни ты, ни я, — у нас совесть устроена иначе». При этом он считал, что его бывший друг «не только ослеплен очень пылким воображением и, может быть, тщеславием, но в известном смысле и невменяем» (571, 436). Как уже писалось, Ван Гог испытывал к Гогену двойственные чувства: он восхищался им как художником, подчинялся ему как сильной личности, но не мог не испытывать критических эмоций по отношению ко многому, что открылось в процессе их совместной жизни и что подтверждало его предположение относительно расчетливости Гогена и неразборчивости в средствах. Впрочем, у него всегда хватало объективности отнестись к Гогену, как он того заслуживал. «Искусство требует вкусов поестественнее, а характера пострастнее и повеликодушнее, чем у дохлого декадента завсегдатая парижских бульваров. Так вот, у меня нет ни малейшего сомнения в том, что рядом со мной живет сейчас девственная натура с инстинктами настоящего дикаря. У Гогена честолюбие отступает на задний план перед зовом крови и пола» (Б. 19-а, 562).
Правда, они без конца спорили, и никогда не приходили к согласию, высказывая, как правило, противоположные точки зрения на все вопросы.«…Наши дискуссии наэлектризованы до предела, и после них мы иногда чувствуем себя такими же опустошенными, как разряженная электрическая батарея» (564, 430). Импульсивная противоречивость вангоговской натуры, его вкусов и мышления буквально выводила из себя логичного и рационалистичного Гогена. Он сам вспоминал впоследствии об этом: «Несмотря на все мои старания найти в этом хаотическом сознании какие-то логические основы его критических суждений, я никак не мог объяснить себе противоречий между его живописью и взглядами. Так, например, он бесконечно восхищался Мейссонье и глубоко ненавидел Энгра. Дега приводил его в отчаяние, а Сезанн был просто шарлатаном. Думая о Монтичелли, он плакал. Он приходил в ярость от того, что вынужден был признать у меня большой ум, в то время как лоб мой был слишком маленьким — признак тупости. И при всем этом он проявлял величайшую нежность, вернее даже — какой-то евангельский альтруизм» 56.