Коала | страница 48
Возможно, впрочем, что один из проклятых, несчастных, пропащих, одна из закованных, изнасилованных, избитых, — что кто-то из них видел зверя, чей задумчивый взгляд встретился с глазами униженной человеческой твари. Возможно, один из них, приговоренных на муки пожизненного непосильного труда, где-то когда-то и углядел этого любимца лености, блаженно пригревшегося на солнышке среди ветвей. Возможно, и в самом деле случались такие встречи между невольниками каторжного долга и баловнями праздности, встречи безмятежного спокойствия с мятежным, страстным ожесточением. Возможно, где-то когда-то и скрестились взгляды гноящихся, водянистых, воспаленных арестантских глаз с мерцанием совсем иных очей, бездонно-черных, отороченных пушистым мехом. Только было ли такое — никто сказать не может. Ибо не записано. Ибо не было у них ни бумаги, ни времени. Их сюда сослали не записывать, а новый мир строить, а человек, вознамерившийся новый мир строить, первым делом начинает землю копать.
Ямы требовались для распила деревьев, для уборных, для погребения умерших, ведь хоронить приходилось чуть ли не ежедневно. Не прошло и нескольких недель после высадки на берег, как всю округу избороздили канавы и рытвины, углубления и насыпи.
Они вгрызались просеками в джунгли, прокладывали дороги, построили генерал-губернатору дом, потом бараки для солдат, все это меньших, чем на родине, размеров, миниатюрный, почти игрушечный мир. Вечерами, в сумерки, когда дым из каминов стлался над сизой синевой бухты, этот форпост цивилизации на краю света и вправду казался чуть ли не картинкой с далекой родины, живописным пейзажем где-нибудь в Корнуолле или в Кенте. Впору и вправду было поверить, что этот поселок — твой дом родной, место довольства, покоя и благонравия, сытых детишек и нежных песнопений. Но тут же, рядом, проклятые арестанты жили в мерзости и грязи, жрали насекомых, которые жрали их, глотали тюремное варево, то протухшее, то пересоленное, напивались в стельку при первой возможности, и хотя новый мир с каждым днем обретал все более явные очертания, люди в нем оставались все те же, и те же страхи, те же страсти обуревали их. Не в силах избавиться от былых влечений, они жаждали любить и быть любимыми, ведать не ведая, куда бросит их внезапный позыв похоти, но готовые ради утоления оного на любой кураж и любое безумство. Джон Фишер, двадцатилетний матрос, студеной зимней ночью спрыгнул за борт, чтобы свидеться со своей каторжной зазнобой, чье имя так и осталось неизвестным. Они сошлись во время плавания, она уже успела прижить от Джона Фишера ребенка. И вот ночью он сиганул через поручни, доплыл до берега, прокрался к палаткам женского лагеря, вызвал любимую и ушел с ней в чащу. Они улеглись в росистую траву, ворковали и любились всю ночь, покуда над морем не забрезжила серая полоска рассвета. Только тогда они распрощались — но на следующий день Джон заболел, не смог заступить на службу, а спустя еще двое суток умер. В те времена и в тех краях, чтобы умереть, не требовалось ни греха, ни таланта, тем не менее офицеры рассудили, что смерть он навлек на себя в ту ночь любострастия, и это достойная кара за его распутство.