Свое и чужое время | страница 32
— Отоспимся на том свете, — откликнулся Кононов и глянул на Синего. — Откинул копыта…
— Ну а мамашу как, навестили? — спросил я, удобно устраиваясь в постели и, по примеру Синего, собираясь уснуть под неумолчное бухтение Кононова.
— Как же, навестили, да поздно… — отозвался он с чувством горького раскаяния за мамашу и благодарности мне за то, что вернул его к прерванному повествованию. — Пока мы с Веркой раскачивались, набирали барахла для деревни, доставали продукты, пришла телеграмма из Лук, да, видно, что-то на почте напутали, запозднились… Поехали, а мамашу уж похоронили… Съездили на погост, в голос с Димкой поплакали. «Скажи, Серега, отчего у нас жизнь такая? — спрашивает меня Димка. — Распихали нас по углам…» А что ответишь? Говорю, теперь, Дима, все так живут… А он — коли иначе нельзя, то вовсе жить не хочу… Ишь ты, какой умник нашелся! Ты кто, говорю, такой, чтобы жить не хотеть? Ты, что ли, жизнь придумал? А может, ты сам себе ее дал? Вот штука-то в чем. Жизнь-то надобно оберегать! Кто ж тебе погасить ее в себе позволит?! А коли так, выходит, жить надо! Вот, к примеру, зерно — легко ли ему? — и колотят, и мнут бока, иной раз ногами пройдутся, а в земле зароют — колоском взметнется! Опять возвращается хлебом, чтоб кому-то от собственного радения радостно стало… А я, говорит, тебе не зерно — второй раз на свет не приду! Злость на него берет, хоть возьми да и тресни. А нельзя, стоим на погосте, к тому же малых старшие не бьют из-за того, что не разумеют… Учить надо их! А кто научит? Во мне в самом, с тех пор как бока обкатали, доброты осталось чуть-чуть! Да и где возьмешь милосердие, ежели его не посеяли… Уехали мы с Веркой. На душе погано. Вроде бы все путем, но как задумаешься, что-то не «тае», как моя бабка говаривала. Хожу, в рукава дышу! Вроде бы человек, а живу в вечном страхе: вдруг заловят? Как-то спрашивает меня мой школьный товарищ: где, мол, сейчас живешь? А я коротко: за сто первым! А бабка какая-то рядом: дак это ж совсем рядом с Москвой… Я подалее вас проживаю, а в Москву катаю за маслом да колбасою… Так что не гневайтесь, молодые люди, близко живете… Мне уж за сорок, а еще жизни такой, какую себе придумали люди, не видел. Ментомания одолела. Увижу на улице или где-нибудь в помещении, так весь и вздрогну. Тут еще Иван Митрофанович: давай справку пришли, не то как тунеядца засудят… Ну да ладно! Не жить мне все одно нормальною жизнью… Нервы не те! Не по мне эта пакость… Пойду лучше в бродяги! Там-то все одинаковы. Стадно живут… Найдется место и для меня. Москва, считай, вымерла — ни одного знакомого… Народ весь чужой, ершистый. И речь-то заглохла московская. Выхожу, значит, на Павелецкой-товарной. Сошел с платформы и между путями иду. А в тупике грузин один, ну, замухрышка такой, сидит у цистерн с коньяком дагестанским. К нему друг за дружкой машины, а он коньяк в них качает. Шланг тяжелый, от давления так и подрагивает. Слышу, по-своему с дружками лопочет. Тут-то и углядел я то стадо, к которому собрался примкнуть. Словом, уголовные морды. Где попало ночуют. Кое-кто зимой на отсеки общественного туалета забросит поддон, какой-нибудь картонкой застелет и ночует там. Благо ночью, кроме дежурной бригады, нет никого. Милиция, коли нет кражи, не трогает… Посмотрел я на ребят, вроде знакомые. Известно, сторонятся меня, тряпок моих пугаются. Бросил два червонца замухрышке и говорю: налей-ка ребятам! А дождичек моросит летний, ленивый. Вокруг вонючие лужи, мочой отовсюду шибает. Один сгонял через пути в магазин, хлеба да колбасы приволок. А грузин дал ведро одному из ребят, а сам шланг в него опустил. Вскоре в аккурат полное налилось… Ребята потому тут и крутятся, что знают про хитрость: из шланга обратно в цистерну не пустишь, насос там стоит. Вот и ждут, когда работе конец, чтобы выклянчить. У каждого банка припасена. В общем, примазался я к ребятам. Они, оказывается, ждут какого-то Леонида Ароновича, когда он их с экспедицией от МПС в Микунь повезет на все теплое время. И я надумал с ними напроситься да поглядеть еще раз на Микунь. Шесть лет с того времени минуло… Мне уже сорок три, на календаре — семьдесят первый… Ночую по-прежнему дома. Так вот стою целыми днями, наблюдаю, как дагестанский коньяк грузины сгружают. Как-то под крышу овощной базы взобрался. Дождь лил, помню, сильный. Эта летняя база там же рядом стояла. Народ на базе расторопный, крикливый, взад-вперед бегают, глаз не спускают с посторонних, овощи и фрукты там ранние. А тот грузин-замухрышка широченный пестрый зонт вскинул над головой и под ним, как в теремке, на стуле сидит, ждет последней машины. Тем временем к нему то менты на своих машинах, то какие-то штатские подъезжают. Все как один с канистрами из пластмассы. Отправили последнюю машину. Ребята окружили «теремок», просят из шланга отлить. Но замухрышка улыбается и показывает на коричневую лужу: спляши, мол, и получишь. И вот, опережая друг друга, ребята лезут в эти коричневые лужи и неистово сучат в грязи ногами. Сверху льет… Закусил большой палец, дрожу от гнева и ненависти к ним…