Все вещи мира | страница 2



сама идея культурной памяти нацелена на детальное описание подводных течений истории, непрямых и опосредованных влияний, всего того, что мы можем предварительно обозначить как «неосознанные пережитки прошлого» (unconscious after-life of the past). Другими словами, историческая память требует от нас отслеживать воображаемые констелляции исторических смыслов[2].

И далее:

Культурная память, если смотреть на нее из перспективы Беньямина и Варбурга, состоит не только из всем очевидных проявлений исторических традиций, что так или иначе ритуализируются или припоминаются в конкретных социальных ситуациях, например на День поминовения, — но скорее понятие, с помощью которого мы описываем неосознанные следы, скрытые взаимосвязи, забытые детали и символические репрезентации того, что, в общем и целом, мы обыкновенно определяем как «историческую традицию». Мы могли бы теперь точно сказать, что культурная память — это вовсе не одна из форм этой традиции, но что сама историческая традиция с несомненностью входит в область культурной памяти[3].

Работа культурной памяти в искусстве и литературе предполагает сложное «трансвременное» перемещение внутри пространства истории. «Обломки культуры» разнесены далеко друг от друга во времени — они не факты, а символы, смещающие время, прошлое, создаваемое в настоящем, где гнойный гельдерлин под муравьиным стеклом / из задроченной дремы получает реляции / с первой чеченской где огненна сталь ангаров. Культурная память не есть непосредственное подключение к событию, но искусство, воображение, перманентно трансформирующее, метафоризирующее и символизирующее исторический смысл. Культура, существующая как символическое и репрезентируемое пространство, сама по себе устроена как пережиток, утрата, и переживание истории невозможно без осознания нехватки смысла в настоящем, без недостающего звена, причем это звено оказывается «слабым» — оно далеко не всегда смыслообразующе, скорее оно — призрачная прибавка, мельчайшая частица в потоках событий и образов.

* * *

То, что случилось, уже всегда утрачено, но эта утрата не оставляет нас сразу после события, повторяясь и возникая как трещина в нашем повседневном опыте и культурной памяти. Утрата и травма возвращаются в виде навязчивого повторения, меланхолической вневременности и замкнутости. Если историческое переживание тесно связано с утратой и пережитком, то оно неизбежно обретает меланхолическое измерение и, помещаясь внутри субъекта, образует внутри него зияющую дыру. Это нечто, что было утрачено и не будет никогда заново собрано, отреставрировано; история никогда не обретает целостности, она всегда — ноющий осколок. Вокруг утраченного объекта, вокруг таких осколков организуется беньяминовское видение исторического процесса. И оно живет «под знаком Сатурна», как и меланхолические распадающиеся, блуждающие в руинированных ландшафтах субъекты стихов Корчагина. Они обращаются к утраченным культурам (античность, романтизм, экспрессионизм, революционный авангард и советская поэзия 1920–1940-х), собирая из осколков этих культур свое настоящее. Само это меланхолическое обращение к утраченным культурам и методам письма знакомо нам, прежде всего, по романтической эстетике, где личное не могло быть отделено от исторического, замкнутое — от внешнего, эстетическое — от негативного. Именно в романтическом субъекте трансформация психического в столкновении с историческим была явлена впервые: романтический аффект стремился пробить дыру в безвременье, дать каждому доступ к временно́му ландшафту. Психическое, чувственное, до неразличения сливаясь с историческим, культурным в романтической эстетике, делали временну́ю субстанцию чрезвычайно подвижной, революционизировали время.