Свидетельство Густава Аниаса Хорна | страница 8
— Никто не помнит собственного рождения, — однажды сказал он, — а значит, никто и не рождался иначе как в рассказах своих родителей и тетушек, которые чувствовали себя обязанными поведать ему об этом. Наше сознание разгорается постепенно; и теперь, обретя полную силу, говорит нам, что прежде, чем оно разгорелось, не было ничего — ни времени, ни мирового пространства. Сознание постоянно спорит с историей и стыдится отцовского семени. Мы стыдимся своего начала и, насколько это возможно, отрицаем неизбежность конца.
Я спросил его об Ангулеме.
— Вероятно, это лишь иллюзия, — сказал он спокойно, — ибо наступившее потом слишком сильно противоречит той одноразовой картине. Ангулем — это только имя. Если та картина когда-то и существовала вне меня, то она была безымянной. Ангулем — это звук из каких-то нездешних мест. Может, это новое слово, которому вообще не больше десяти лет. Лавка часовщика старше. Ей лет тридцать или тридцать пять. То есть мне было тогда не больше четырех лет. Потому что когда мне шел пятый год, умерла моя мать. Так мне рассказывали. Сам я ее не помню. Я никогда не верил, что видел ее хоть раз после того, как мы покинули Францию. Находясь в чужой стране, я не верил ни в ее жизнь, ни в ее смерть, хотя мне и говорили, что я будто бы видел мать лежащей в гробу. А если в Ангулеме мне было всего четыре года, то я не мог сохранить в памяти ту картину, не мог запомнить ни единого из сказанных тогда слов, ни одного чудесного часового механизма, ни даже голосов мужчины и его подмастерья. Эта картина — ничто. Это лишь отговорка, чтобы возвысить себя, потому что всё дальнейшее было таким жалким, таким лишенным любви…